Еще раз.
И еще.
Дюла не видел нас, он сидел метрах в тридцати ниже по течению, спиною к нам.
Наконец шестерни с великим скрежетом пришли в движение. Разумеется, из-за заржавевшей передачи щит поднимался очень медленно. Вначале было слышно лишь нечто вроде слабого шороха, так, тихое журчание. Но вот щит пошел вверх гораздо легче.
Шум усилился. Стена мельницы посветлела от отраженных струй низвергающейся воды, брызжущих миллионами капель. Как будто о стену разбивался поток бронзовок.
Дюла вскочил, обернулся к нам.
— Черт побери, что вы делаете? Что вы делаете? — крикнул он.
Вода в омуте уже медленно кружилась.
Я хотела ответить, но Лакош махнул рукой.
— Небольшую бурю! — крикнул он в ответ.
Мы неумолимо вращали рукоятку. Щит был уже поднят на две пяди. Вода с грохотом ударяла в бетон и, клокоча белой пеной, низвергалась в мельничный омут.
В омуте набралось уже много воды, волны захлестывали берег.
— Вы рехнулись! Клянусь, вы рехнулись! — Дюла не кричал, а орал, но его голос был еле слышен. Я увидела, как он вытащил удочку из воды, наскоро смотал лесу и с удочкой в руке двинулся к нам.
— Встряхнули. Правда ведь, встряхнули? — сказал Лакош. Я наклонилась к нему, чтобы лучше слышать, шлюзный щит уже легко шел вверх, река почти свободно с шумом устремлялась в омут. Но это были цветочки, а ягодки были впереди.
Волны плескались у самой ивы, Дюла обернулся, взял под мышку вторую удочку, подхватил бачок с живцами, сачок, — все, и как ходячая выставка рыболовных принадлежностей направился к нам.
— Положитесь на меня! — быстро сказал Лакош. — Во всем положитесь на меня.
Дюла перешел через мост и стал перед нами.
— Прекрасно, — сказал он. — Великолепно. Зачем вы это сделали? Разве теперь можно удить? — Он указал на бурлящий белой пеной, весь в водоворотах омут.
Я, хлопая глазами, смотрела на Лакоша, тот ответил:
— Можно!
— Здесь? Удить? Теперь?
— Здесь. Удить. Теперь. По крайней мере, поймаете рыбу.
Вода уже не доходила до шандор, мы перестали вертеть рукоятку.
— Это любопытно, — сказал Дюла.
— Вот и полюбопытствуйте чуток! — Лакош подобрал с земли свое удилище из орешины, отступил немного назад, посмотрел на Дюлу и громко рассмеялся.
— Это что, хохма, да? Ничего себе хохма.
— Вся штука в том, как вы выглядите, — сказал Лакош. — Вот увидит вас щука и бросится наутек, куда глаза глядят. Так нельзя.
Дюла с презрением оглядел удилище-орешину, невзрачную пробку, свинцовое грузило — не шариком, а попросту отрезанное от куска свинца.
— Прямо вот так? Разве так можно? С этаким страшилищем?
— А вот посмотрим! — сказал Лакош.
— Посмотрим! — сказал Дюла.
— Одолжите мне одну-две рыбки.
Лакош подступил к Дюле, взял у него из рук бачок с живцами. Дюла не противился, он был в такой ярости, что не мог слова вымолвить, и глядел на меня, как будто говорил: «Ну, а с тобой я еще расквитаюсь».
Мы последовали за Лакошем вниз, к омуту. К иве.
— Становлюсь на то же самое место, где стояли вы. Крючок тоже забрасываю туда же.
— Идет, — сказал Дюла.
Лакош отмотал полтора метра лески и забросил удочку. Течение было такое сильное, а волнение так велико, что, несмотря на тяжелое свинцовое грузило, поплавок приходилось придерживать, иначе вода тотчас унесла бы его. Пробка-поплавок, накренившись, стояла в воде, леса была туго натянута.
— В книгах по рыболовству так не полагается, — проворчал Дюла.
Спустя минуту ли, пять ли, никак не больше, пробку потянуло в водоворот, так что удилище изогнулось.
— Крючок зацепился за корень, — успел только сказать Дюла; всколыхнув поверхность воды, Лакош выбросил на берег щуку — извивающуюся здоровенную рыбину. Такой большой щуки мы не только никогда не вылавливали, но даже видом не видывали.
Лакош подошел к ней, чтобы достать из пасти крючок.
Дюла порылся в своей рыбацкой сумке, и в руках у него сверкнул, звякнул какой-то никелированный инструмент.
— Вот чем распялить ей пасть, — сказал он.
Лакош только рукой махнул, схватил щуку за голову и глубоко запустил ей в жабры большой и указательный пальцы. Рыба, дернувшись, разинула пасть, и Лакош, засунув в пасть другую руку, высвободил крючок. На нем еще болталась наживка, разумеется, уже безжизненная, перекушенная пополам, искромсанная острыми, как иглы, зубами.
— Ничего, сойдет, — сказал Лакош, наживил крючок той же рыбкой — только теперь я заметила, что он пользуется не тройным крючком, а обыкновенным большим одинарным — и снова забросил наживку.
За четверть часа были пойманы три щуки.
Лакош по очереди брал их и, ударяя о ствол дерева, ломал им хребты, после чего опустил всех трех в сачок Дюлы и стал наматывать леску на свое удилище-орешину.
— Вот так, — сказал он. — Такие пироги. Жизнь коротка. И не только щучья.
Мы поднялись на мост. Дюла, не говоря ни слова, следовал за нами. Мы опустили шлюзный щит. Дюла молча глядел на воду.
Как я жалела его, как ликовала! Вот тебе типичное состояние амбивалентности, подумала я и тут же показала язык самой себе: «Умничающая обезьяна!»
Мы попрощались с Лакошем, взяв с него обещание, что он заглянет к нам вечером отведать жареной рыбы, раз уж он всучил нам весь улов. Мы вошли к себе, выпотрошили рыбу, промыли, нарезали кусками, посолили. Получилось две большие миски. Время было чуть за полдень.
— Заверну часть рыбы Лакошу, — сказала я. — Нам за неделю столько не съесть.
— Ну разумеется, — сказал Дюла, не слушая, что я говорю. Затем через мгновенье:
— Магди.
— Да.
— Не взяться ли нам за дело? — Он кивнул в сторону двери в лабораторию.
— За эту дрянную ряску? — Я стала на четвереньки, растопырила пальцы и произнесла, понизив голос: — Ква-ква-ква, ква-ква-ква!
Дюла тоже встал на четвереньки.
— За нее, — сказал он, — за эту дрянную ряску.
Мы запрыгали друг к другу.
Сблизившись, мы потерлись нос об нос и уставились друг на друга — кто кого переглядит. (Эту игру в лягушки мы выдумали после того, как узнали про глумление над нами в корчме. На все существует какое-нибудь противоядие.)
— А не лучше ли пойти ловить рыбу?
— Я готов был убить вас обоих, — сказал Дюла. — Особенно тебя.
— Почему же ты меня не убил?
Нос трется о нос.
— Потому что ты мне нужна.
— Ага! Вот ты какой эгоист.
— Ну-ну. А ты негодница. Хитрая маленькая негодница.
Мы вскочили на ноги, вбежали в лабораторию и принялись за дело. Точнее говоря, в тот день мы только наводили порядок, но это одно и то же, даже, пожалуй, чуточку больше — в такое время, время подготовки, все кажется возможным.
Если существует «вечная» истина — ибо общеизвестно, что у всякого возраста есть своя «вечная» истина, и некоторые люди вдребезги разбивают из-за нее друг друга, подобно двум сталкивающимся поездам, — так вот, если «вечная» истина все же существует, то никто не выразил это прекраснее и проще Аттилы Йожефа.
Как куча наколотых дров,
все свалено в груду на свете,
давит, скрепляет и жмет и то, и другое, и третье…
Нет, мы были не вправе ждать, чтобы деревня одобрила наши опыты с ряской, ведь даже специалисты в одной с нами области, как правило, лишь отмахивались да и продолжают отмахиваться от нас, но все же сочувствие было нам необходимо. Ничто другое не было нам так необходимо, как сочувствие. Я уже упоминала, что мы убили уйму времени и сил на анализы почв, и уже на второй год не замедлили сказаться осязаемые результаты перегруппировки выращиваемых культурных растений и внесения в почву известкового ила. Я отлично помню, что в том году стоимость трудодня повысилась ровно на семь форинтов. Это не много, разумеется, не много, но, принимая во внимание местные условия, и это можно счесть серьезным достижением. Вместе с председателем мы полагали, что это все же должно кое-что значить и для тех, кто верит только в то, что видит, для кого существует только то, что можно пощупать руками, кто даже в снах своих не знает, что