— Итак, прибыли? — спросил он негромко и указал на стул. — Садитесь.
Мы помолчали с минуту.
— Я прочитал рецензию и просмотрел рукопись, — сказал хозяин. — Вы поработали. Хорошо поработали… Благодарю.
Я встал и лишь теперь различил две больших звезды на его погоне: вот кто это был — командующий!
А генерал-лейтенант продолжал мечтательно:
— Нам бы такого в армию, Максима Рыльского! Умница… Все, до косточки, разобрал. Лишнее отсеял, важное, значительное сильнее высветил. — Он резко поднял голову: — Разрешаю трехдневный отдых с дороги. Позвоню редактору… Моя машина вас отвезет.
Я ехал сплошь изрытым снарядами полем. Постреливала дальнобойная противника. На луговине вставали и рушились черные столбы взнесенной снарядами земли… Я ехал, и письмо Максиму Фадеевичу слагалось само собой:
«Дорогой друг! Наконец-то я дома… Теперь Уфа кажется такой далекой, а вы по-прежнему рядом со мной»…
7. АРАБЕСКИ
Словно на киноленте, еще не смонтированной, разрозненной, в памяти возникают отдельные кадры и эпизоды, сквозь которые то грустный, то озабоченный, то радостный, но всегда увлеченный поэзией жизни и труда, проходит этот человек.
Впрочем, грусть и озабоченность были мало свойственны характеру Максима Рыльского, — они проскальзывали от житейских толчков и тряски лишь иногда. Но нельзя представлять его и этаким «розовым бодрячком»: он много думал о жизни, много читал, обожал и знал музыку, что называется, жил поэзией, болел в свое время Достоевским… Все же его любимыми героями были — он повторял это не раз — умудренные опытом жизнелюбцы — Кола Брюньон и аббат Жером Куаньяр.
К герою А. Франса Куаньяру Рыльский относился с доброй иронией:
— Суетный, но милый человек. Его ругают словом «эпикуреец». А ведь, если вникнуть в суть дела, слово это не ругательно: антирелигиозное этическое учение Эпикура основано на разумном стремлении человека к счастью. Правда, в буржуазной литературе это понятие извращено, сведено к личному удовольствию и чувственным наслаждениям, в чем, однако, нисколько не виновен Эпикур.
Мы сидели в скверике у Золотых ворот: после веселого летнего дождика день был совсем серебряный от солнца, от блеска окон и крыш, от сверкающего асфальта.
Знаменитый с детства математик, внешне еще совсем молодой, академик Боголюбов и седой бородач, много странствовавший, лично знавший Жорреса — Всеволод Чаговец, являли собой резкий контраст. Боголюбов выглядел рядом с Чаговцем мальчиком, но этот «мальчик» был удивительной копилкой знаний, ученым с мировым именем.
Настроение было «философское», говорили о жизни, о Вселенной, а Рыльский, не вмешиваясь в разговор, с интересом слушал, жмурясь от солнца.
— Помнится, — заметил Чаговец, — Толстой сказал, что коровы на лугу наслаждаются жизнью, живут, чтобы жить, а человек постоянно ищет заботы…
В тон ему, с еле приметной усмешкой, Рыльский добавил:
— И никогда коровам не узнать, не осмыслить, что такое, например, галактика, и что есть внегалактические миры, от которых свет к нам идет миллионы лет. Значит, да здравствует разум, полный забот познания!
— А разум, — продолжал Чаговец, — это целый мир, быть может, более сложный, чем галактика, но время отсчитывает его сроки, и он распадается на атомы, весь этот удивительный мир.
Рыльский прикоснулся к его плечу, воскликнул удивленно:
— Ну, как же, старый… «проклятый вопрос»? Трагедия неизбежного? Зачем и почему? Но умер ли Пушкин? Умер ли Шевченко? Их мысли и чувства, а значит, и жизни — в нас. Вот Золотые ворота, возведенные безвестными мастерами, нашей далекой по времени, но кровной родней. Их давно уже нет, тех мастеров, они, как некогда говорилось, бых быхом. И, вопреки времени, они есть. Да, призадумайтесь и прикоснитесь к этому камню: вы ощутите в нем тепло их рук.
Он решительно встал и почти насильно поднял со скамьи Чаговца.
— Пойдемте. Если вы это не испытывали, обязательно должны испытать.
Они поднялись на площадку Золотых ворог, и со стороны казалось, что Рыльский ведет за собой Чаговца, прилагая усилие. Мне было все это интересно, и я пошел за ними.
Перед мощными глыбами древней кладки Рыльский остановился и осторожно опустил руку на округлый выступ камня.
— Мой далекий друг и товарищ, — произнес он негромко, весь необычно приподнятый и светлый, — я ощущаю тепло твоей руки…
Он задумался.
— Пусть через годы, когда уже не станет нас, кто-то далекий, но родной, тоже ощутит тепло наших натруженных рук — по наследству. И пусть он вспомнит нас незлым, тихим словом за нашу заботу и работу, за трудную и все же прекрасную жизнь…
…Как-то в Киеве ко мне зашел секретарь Максима Фадеевича Ваган Александрович Мамиконян. Он спросил, не найдется ли у меня книг о Бразилии? Я нашел на полке две книжки и не расспрашивал, зачем они понадобились, к тому же он спешил.
А через четыре дня, в Москве, в гостинице «Москва», я увидел эти книги на столе, в номере, где остановился Максим Фадеевич.
Рыльский работал, низко склонясь над столом, над мелко исписанной страницей.
— Входите и садитесь, — сказал он, не оборачиваясь. — Через две минуты заканчиваю…
Работал он еще минут десять; встал, расправил плечи, вздохнул и улыбнулся:
— Ну, извините за прием… Точка поставлена — и, значит, одним долгом меньше: я обещал на «Радио» стихи.
В номер постучали; вошел молодой человек, стал у порога и печально-вопросительно взглянул на Рыльского.
— Вы удивительно пунктуальны, — засмеялся Максим Фадеевич. — Одной минутой раньше — было бы рано… А сейчас — получайте стихи.
Молодой человек смутился.
— Неужели?.. Признаться, мы уже не надеялись. Ведь завтра вы улетаете.
Рыльский придвинул ему стул.
— В дороге мне было бы труднее выполнить это обещание.
— Возможно, находясь где-то над Атлантикой, вы услышите по радио свои стихи.
Рыльский одобрительно кивнул:
— Тем более интересно!
Вскоре молодой человек ушел, а Максим Фадеевич взял со стола книги, подал мне:
— Большое спасибо. Я их прочитал…
Я спросил:
— Что это за странный разговор? Он сказал: «Находясь над Атлантикой?..»
— Как? — удивился Рыльский. — Разве вы не знаете? Ну Ваган Александрович! Значит, второпях он вам ничего не сказал? Завтра я улетаю в Бразилию. Да, в группе советских парламентариев, депутатов Верховного Совета СССР. Надеюсь, вы проводите меня в аэропорт Внуково? Не знаю, что привезу вам оттуда: может быть, ананас, может быть, кактус… но книгу стихов обязательно привезу.
И вот аэропорт Внуково. Серебристый красавец ТУ-104 подруливает к зданию вокзала. Отъезжающих провожают секретарь Президиума Верховного Совета СССР Георгадзе и группа депутатов. Максим Фадеевич шутит:
— Знаете, не могу избавиться от мысли, что лечу куда-то совсем недалеко — в Киев или чуточку дальше — в Винницу, в Шепетовку…
Подходит Георгадзе, жмет руку, желает счастливого пути. Рыльский говорит задумчиво:
— А ведь путешествие началось раньше… да, еще несколько дней назад. — Мы отходим в сторонку, и он продолжает негромко: — Неверно, что рвутся какие-то нити. Они укрепляются. И это уже не тонкие ниточки: неодолимый, могучий магнит, родная земля, и берет он, магнит, прямо за сердце.
Проходят минуты. Рука еще ощущает пожатие его руки. Серебристый корабль скрывается за тучей. Потом он мелькает смутной точкой, И вот его уже ист…
…И еще одна встреча в той же гостинице, в Москве. В гостях у Рыльского Расул Гамзатов и Пятрусь Бровка.
Максим Фадеевич читает стихи. Он стоит у окна; за ним по стеклам зыбятся и льются огни Москвы, а шум города докатывается приглушенным морским прибоем. Это стихи о далекой Бразилии, прекрасной и горькой стране, над которой, одолевая темень времен, рдеет заря рассвета…
Затем стихи читает богатырски сложенный, смуглый, белозубый Расул Гамзатов, и спокойной, отважной мудростью Востока веет от каждой его строки. Рыльский слушает, немного подавшись вперед, весь внимание и сдержанная радость.