Наклонив голову, он взглянул на Рыльского поверх очков.
— Наверное, для вас мое открытие… запоздало?
Собранный и оживленный, Рыльский заговорил негромко:
— Раньше мне доводилось читать сценарии Довженко. Несмотря на помехи «специфики», я расслышал отличного прозаика. А потом, как-то при встрече, он познакомил меня с прозаическим отрывком. Не стану преувеличивать: я понял, — что это большой и взволнованный мастер прозы, который наверняка еще подарит нам многое от щедрости души.
…Мне запомнился этот вечер в электрических звездах ламп, и неторопливая, вдумчивая беседа, и жизнерадостный, заразительный смех Бабеля, и сдержанная улыбка Новикова-Прибоя, и ясный облик Рыльского, когда он стал читать свои новые стихи, которые сложились именно тогда, на Владимирской горке…
Три писателя, три таких разных мастера трудной и славной, нивы, они были едины в пристальном и страстном интересе к событиям в нашей литературе, и радовались открытиям в ней, и печалились неудачами, и влюбленно верили в ее могучие, неиссякаемые силы.
5. В ПРЕДВОЕННУЮ ПОРУ
В предвоенную пору, после знаменитого перелета через Северный полюс в Америку, в Киеве побывал Валерий Чкалов. Он был старшим арбитром проходившего под Киевом мотокросса и, когда закончились соревнования, с готовностью принял приглашение встретиться с писателями Киева.
Чкалов… Это было время самого высокого взлета его славы. Имя отважного летчика, совершившего беспримерный перелет, гремело по всему миру: газетчики подхватывали каждое его слово, на улицах его окружала восторженная толпа, мальчишки играли «в Чкалова», матери называли Валериями новорожденных сыновей.
И вот он в зале Клуба писателей на Большой Подвальной, — коренастый, белокурый, широкоплечий, с открытой и доброй улыбкой, с веселым прищуром голубоватых глаз, — дружески пожимает руки, отвечает на вопросы, с интересом приглядывается к окружающим.
Рассказывал он о своих полетах, о знаменитом трансарктическом, о многочисленных встречах за границей весело и увлекательно, и весь облик его светился молодой богатырской силой.
Были, конечно, многочисленные вопросы, и временами Чкалов сам переходил в атаку, спрашивая, что создано писателями Киева о славной отечественной авиации, рассказывал интересные эпизоды из повседневной летней практики наших летчиков.
И заключил со вздохом:
— Я это знаю, а теперь и вы знаете, но миллионы советских читателей не знают… как быть?
Сохранилась фотография — память той встречи. И на ней не случайно Валерий Чкалов — рядом с Максимом Рыльским: они беседовали во время перерыва и по окончании вечера — и в последующие дни встречались не раз. Позже Максим Фадеевич с увлечением рассказывал:
— Интересный человек Валерий Павлович, очень интересный, Я спросил его по душам; «Вы когда-нибудь испытывали чувство страха?» Он без малейшей запинки ответил: «Конечно! Я, вообще говоря, не верю, чтобы на свете был такой человек, которому неведомо это чувство, ведь в его основе — инстинкт самосохранения. И дело совсем не в том, чтобы в минуту опасности идти ей навстречу очертя голову. Нужно твердо верить, что ты сильнее опасности, умней ее, а поскольку успех решается подчас в течение считанных секунд, — в эти секунды и вложи весь свой характер, всю силу души. И оставайся спокойным, — главное, спокойным: тогда ты каждую мелочь учтешь, и каждый шанс используешь, и высокая радость преодоления будет тебе наградой».
Любовно рассматривая фотографию — подарок Чкалова, Рыльский продолжал:
— Я спросил у Валерия Павловича: «Вы имеете в виду время, когда были летчиком-испытателем?» И Чкалов ответил быстро: «Я не изменяю профессии: любимому делу не изменяют. Я и сейчас летчик-испытатель». — «Однако вас следует поберечь». Чкалов засмеялся: «Вас тоже следует беречь, однако это не значит, что нужно ограничить вас в работе над стихами, чтобы вы… скажем, не переутомлялись? Поберечь — значит предоставить возможность успешно работать на избранном поприще; а работать — значит искать, радоваться находкам, раскрывать все свои способности и задатки, шагая все дальше и выше изо дня в день».
Рыльский улыбался глазами.
— Ну, каков Чкалов, а?.. И еще он сказал, что разъясняет, так сказать, «техническую часть». И что самое высокое в доверенном тебе деле — сознание ответственности и долга. Задание — превыше опасностей и страха, а награда — победа и жизнь.
…Максима Рыльского всегда окружали люди. Он сам искал общества и редко оставался наедине с собой. В один из предвоенных вечеров я встретил его на бульваре Шевченко: он шел, весело беседуя с поэтом Борисом Котляровым. Только присели на скамью, как к нам присоединились поэт Микола Шпак и киноартист Борис Андреев.
— Хочется лечь на скамью и не двигаться, — сказал Андреев. — Порядком-таки устал.
— Была съемка? — спросил Рыльский.
— Шесть часов подряд…
Рыльский с улыбкой оглянул его богатырскую фигуру.
— Трудная у вас работенка, Боря?
Андреев расправил плечи, вздохнул.
— Трудная, но… любимая.
— А все же что самое трудное в ней?
Андреев задумался.
— Самое трудное… целоваться. Да-да, Максим Фадеевич, я серьезно. Вот недавно была премьера нашего фильма, и после премьеры мне довелось выступать перед зрителями. Высыпало на сцену человек тридцать, и каждый считает своим долгом поцеловаться… Губы потом, право, как не мои.
Рыльский захохотал: он смеялся искренне и легко, каждая клеточка его лица смеялась. Становясь серьезным, он сказал:
— Чкалов мне рассказывал, что когда его чествовали в Париже, в одном из клубов на сцену поднялась с букетом цветов пышная дама, вся в бриллиантах. Расфуфыренная, как он говорил, в прах! Я, говорит, руку ей пожал, так она — нет, только поцеловаться. Однако, говорит, я не дался: букетом прикрылся и — от нее. Я ведь помнил, что в Москве мне с родными товарищами целоваться и весь я должен быть, как стеклышко, чист… Ну, каков Чкалов, а?
— В Париже — то другое дело: одобряю, — заметил Андреев. — А как тут убежишь, ежели богатырь усач, работяга с завода «Арсенал», от имени коллектива в оберемок тебя берет и, выполняя «задание», совсем дыхания лишает?..
Как-то незаметно разговор переключился на тревожное международное положение. Стройный, кудрявый, голубоглазый, Микола Шпак сказал:
— Мне думается, лирика должна приумолкнуть: слышится бой барабанов, и нужны стихи-призывы, стихи-набат.
— Нет, лирика не умолкнет, — решительно возразил Рыльский. — Как же ей умолкнуть, если она — слагаемое души? Уверен, что лирическая песня, искренняя, взволнованная, патриотическая, проявит свою вдохновенную силу в любых испытаниях, которые, возможно, нам предстоят.
— Спасибо, Максим Фадеевич, — вдруг растроганно сказал Микола Шпак. — Вы и не заметили, что поддержали меня. Сейчас я работаю над циклом таких песен.
— А если придется взять оружие, — задумчиво продолжал Рыльский, — мы возьмем его…
Шпак тряхнул кудрявой головой.
— И не посрамим! — Он наклонился и строго, внимательно заглянул Рыльскому в лицо: — Скажите, Максим Фадеевич, вы верите, что я буду отважным солдатом?
И Рыльский тоже внимательно глянул ему в глаза.
— Да, в это я верю, Коля.
…Вскоре нам пришлось взять оружие. Мы получали его в ЦК и в Клубе писателей, на Большой Подвальной.
Поэт Микола Шпак с родной Киевщины не ушел. Он остался в партизанском отряде. Несколько вражеских эшелонов с фашистской солдатней, вооружением и боеприпасами сорвалось под откос от его рук. Эти отважные дела были продолжением его песен.
Теперь, проезжая трамваем № 7 по улице Миколы Шпака, я неизменно вспоминаю кудрявого, голубоглазого поэта. А на бульваре Шевченко я запомнил ту скамью. Иногда вечером, усталый, присяду здесь — и вот уж в обратной перспективе меняется время, и, окруженный молодыми товарищами, Максим Рыльский тепло и внимательно смотрит на поэта Миколу Шпака и говорит твердо: «Да, в это я верю, Коля».