Комнаты для гостей у лорда Холланда оказались обставлены не просто хорошо, а даже более чем роскошно. Полы были покрыты толстыми коврами из тканого индийского шелка, расшитого изображениями всевозможных языческих богов. Все, буквально все стены были увешаны произведениями искусства: гобеленами, живописными полотнами, — изысканная лепнина в сверкающей позолоте украшала потолок. Холланд предложил мне свои собственные покои, но я не захотел жить там, где пахнет стариковской плотью. И потом, если они были богаче гостевых комнат, мне было бы нелегко справиться с искушением что-нибудь утащить.
— Упадок начинается, когда стоимость украшения дома превосходит расходы на его защиту.
Я повернулся к Макину. Горгот закрыл дверь и стоял рядом с ним.
Макин пригладил волосы и ухмыльнулся.
— Мило, и в самом деле мило.
Взгляд Горгота блуждал.
— Да в эту комнату целый мир впихнули.
Это правда — Холланд собрал вещицы со всех краев Империи и не только. Работы блестящих мастеров. Годы усилий были соединены в четырех стенах, дабы радовать глаз гостей богатого лорда.
Горгот поднял элегантный стул одной ручищей, сцепив пальцы на тонкой резьбе.
— Красота, что покоится под горами, более… весома. — Он поставил стул на место, и я подумал, что, если он вздумает сесть, у стула ножки подломятся. — А что мы вообще здесь делаем?
Макин кивнул.
— Ты сказал — плохие кровати, ехидные чиновники и блохи. Но вот мы здесь — и что? Кровати вполне приличные. Может, слишком мягкие, и… — он покосился на Горгота, — хлипкие, может, и блохи тут есть, хотя, несомненно, это блохи рангом повыше, и да, чиновники и правда ехидничали.
Я сжал губы и откинулся на огромную кровать — и тут же утонул в перине, покрывала почти сомкнулись надо мной, словно я упал в глубокую воду.
— Есть на чем поспать, — сказал я.
Поднять голову, дабы углядеть Горгота, оказалось непросто.
— Вы двое развлекайтесь. Если понадобится, я пошлю за вами. Макин, будь душкой. Горгот, не надо жрать слуг.
Горгот заворчал. Они собрались уходить.
— Горгот! — Он задержался у дверей, таких высоких, что даже ему не нужно было нагибаться. — Не давай им дразнить себя. Можешь сожрать их, если вдруг попытаются. Ты едешь на Конгрессию как Подгорный Король. Сотня может и не знать об этом, но еще узнает.
Он вскинул голову, и оба удалились.
У меня были собственные причины привести левкрота на Конфессию, но, какими бы вескими они ни были, убедила Горгота именно возможность представлять свой новый народ, своих троллей, а его и правда пришлось убеждать — приказать ему я не мог. Меня окружало не так много людей, способных говорить честно и сообщать мне, если им покажется, что я неправ. У меня был лишь один знакомый, которому я не мог приказывать, который в крайнем случае скорее открутит мне голову, чем пойдет против своих инстинктов. Любому из нас нужен рядом кто-то подобный.
Я сидел в хрупком кресле лорда Холланда за отполированным до блеска столом из орехового дерева и ифал с шахматными фигурами, которые утащил из гвардейского шатра. Я убил несколько часов, разглядывая квадраты и передвигая фигуры согласно правилам. Наслаждался их тяжестью в руке, тем, как они скользят по мраморной поверхности. Я читал, что Зодчие делали игрушки, умеющие играть в шахматы. Игрушки величиной не больше серебряного слона, которого я держал в руке, способные победить любого игрока, мгновенно избирающие такие движения, что ошарашивали даже лучшие умы среди их создателей. Слон приятно звенел, когда я ставил его на доску. Я выбивал ритм, думая, остается ли вообще смысл в игре, если в нее играют игрушки. Если мы не найдем способа выиграть, возможно, механические умы Зодчих из прошлого будут всегда побеждать.
Холланд держал слово и не впускал посетителей, несмотря на просьбы, не принимал приглашений. Я сидел один в его роскошных гостевых покоях и думал о былом.
Однажды у меня отняли плохое воспоминание. Я носил его в медной шкатулке, пока наконец не пришлось все узнать. Любая закрытая коробка, любая тайна будет пожирать вас день за днем, год за годом, пока не доберется до костей. Она станет нашептывать старую песню — открой, взгляни в лицо опасности или чуду, — пока не сведет вас с ума. Есть и другие воспоминания, которые я бы предпочел отложить подальше, туда, где их не увидеть, не достать, но шкатулка преподала мне урок. Ничто нельзя отсечь без потерь. Даже худшие наши воспоминания — это часть фундамента, удерживающего нас в мире.
Наконец я встал, перевернул королей — черного и белого — и снова упал на кровать. На этот раз я позволил ей поглотить меня и погрузился в белый мускус сновидений.
Я стоял в Высоком Замке перед дверью в тронный зал моего отца. Знакомая сцена. Я знал все сцены, которые Катрин разыгрывала для меня за этими дверями. Гален умирает, и мое безразличие перекрыто ее бесчисленными «вчера», так что он словно разрубал топором обе наши жизни. Или отцовский нож, пронзивший мое сердце в миг победы, когда я потянулся к нему, сын к отцу, острое напоминание обо всех его ядах, направленных в сердце.
— Больше не хочу играть, — сказал я.
Я взялся за дверную ручку.
— У меня был брат, который преподал мне незабываемый урок. Брат Хендрик. Дикарь, не знающий страха.
И едва я его упомянул, он оказался рядом со мной, худший из демонов, являющихся, стоит лишь назвать их по имени. Он встал рядом со мной у дверей моего отца, рассмеялся и топнул ногой. Брат Хендрик, черный, как мавр, с длинными волосами ниже плеч, закрученными в черные узлы, сильный и поджарый, как тролль, с выделяющимся на фоне грязной кожи рваным розовым шрамом, тянущимся от левого глаза до уголка губ.
— Брат Йорг.
Он склонил голову.
— Покажи ей, как ты умер, брат, — сказал я.
Он диковато усмехнулся, брат Хендрик, и копейщик из Конахта снова атаковал из внезапно накатившегося клубами дыма. Конахтское копье уродливо: зазубренное, словно его не понадобится вытаскивать, лезвие по всей длине.
Хендрик словил копье в живот, именно так, как я это запомнил, вплоть до звука лопающихся колец кольчуги. Его глаза раскрылись, расширилась ухмылка, теперь кривая и красная. Конахтец наколол его на это копье так, что Хендрик не мог дотянуться до него мечом, даже если бы хватило сил замахнуться.
— Теперь я сомневаюсь, что брат Хендрик мог сняться с копья. — Мои слова прозвучали среди призрачного крика и воспоминаний о скрещивающихся мечах. — Но он мог бы побороться и освободиться. Хотя он оставил бы больше кишок на этих зазубринах, чем у себя в животе. Он мог бы попробовать бороться, но иногда единственная возможность — рискнуть, броситься в другую сторону, заставить противника идти по избранному тобой пути дальше, чем тому захочется.
Брат Хендрик выронил меч и стряхнул щит с руки. Обеими руками он ухватил копье за древко высоко, там, где уже не было лезвий, и вытянулся. Острие ушло назад, полилась кровь, лезвия и дерево прошли через его живот, оставляя ужасную рану, и двумя тяжелыми шагами он настиг врага.
— Смотри, — произнес я.
И брат Хендрик ударил копейщика лбом в лицо. Две красные руки схватили конахтца за шею и притянули его еще ближе. Хендрик упал, продолжая сжимать его, впиваясь зубами в открытое горло. Над обоими клубился дым.
— Этому копейщику надо было тогда отпустить его, — сказал я. — Теперь ты отпусти, Катрин.
Я сжал ручки дверей тронного зала и потянул — не металл, но темный прилив своих сновидений того давнего времени, когда я потел в лихорадке от терновых ран. Мороз расползался от моих пальцев по бронзе, но дереву, изо всех щелей в двери потек гной. Сладковатый запах выволок меня в ночь, я проснулся весь в поту и обнаружил, что меня держит Инч, слуга брата Глена. В десять лет не сказать чтобы я многое понимал, но то, как он выпустил меня, выражение этого кроткого лица, покрытого испариной, словно у него тоже была лихорадка, — все это помогло понять, что у него на уме. Он молча развернулся и направился к двери, торопливо, но не переходя на бег. А надо бы бежать.