— За кого?
— За врача. Но его уже нет. Гестапо. Хорошо, что фрейлейн Оксана выгнала его из дому. Она не виновата. Я свидетельствовал за нее в гестапо. Вот можете ее спросить в Севастополе. Она в типографии работает и ни в чем не виновата. Я свидетельствовал это, господа офицеры...
— Та-ак, — протяжно промолвил Бойчак, вытирая рукавом покрывшийся испариной лоб. Его вдруг бросило в жар, словно он вскочил в трюм к котельным машинистам.
— Товарищ майор, он, наверное, говорит правду, этот фриц, — сказал Мишко. — Я знаю Оксану Горностай. И сестру ее Ольгу знаю. Там что-то случилось, в Севастополе. Горе ты мое... — И, словно вспомнив что-то, спросил капитана: — А ты Ольгу Горностай знаешь? Сестру этой Оксаны!..
— О! Это красавица, господин! Недоступная красавица! Она-то и выгнала врача из дому...
— Кого выгнала? Врача? А кто он такой, этот врач?! — нетерпеливо сыпал вопросами Мишко.
— О мой бог! Это врач Момот. Он давал в больнице всем девушкам фиктивные справки про разные болезни, только бы не ехали на работу в Германию...
— А где он теперь? Где?
— Нет. Его повесили, — опустил голову немец.
Мишко бросился к столу и среди бумаг, которые были в планшете капитана, разыскал несколько выцветших фотографий.
— Да, герр, да! — льстиво закивал головой фашист. — Я всех их знаю. Это мои добрые знакомые по Севастополю...
— Добрые знакомые? Какие же они тебе знакомые, ирод? Влез им на шею, схватил за горло, а теперь бормочешь, что они твои добрые знакомые! Захватил нашу страну, вешал людей и жег наши города и села, а теперь ползаешь на коленях, собака!..
Мишко до боли сжимает зубы и бледнеет. Перед ним лежат фотографии, и он узнает на них Ольгу за свадебным столом. Она прижалась к каким-то девушкам, словно боится, что ее сейчас оторвут от них и уведут на глумление и издевательства. На второй фотографии косматый поп, а перед ним Оксана рядом с каким-то усатым подслеповатым мужчиной. Сбоку стоит боцман Верба и испуганно смотрит на горящую свечку, которую держит Оксана, опустив глаза, прикрыв их длинными густыми ресницами. Почему прячешься? Думаешь, мы не придем в Севастополь? Глупа ты, девушка. Ох как глупа! Где же твоя совесть? Продала? Кому же ты ее продала? На кого променяла своего Павла Заброду? Ну, ладно. Мы с тобой поговорим. Уже недолго ждать, еще день, ну, пусть неделя, и мы снова будем в Севастополе. Что ты тогда скажешь, Оксана, про это венчание? У кого совесть займешь?
Дальше он видит старую Варку Горностай с соседкой. Хмурые, худые, крепко сжали губы, склонили головы. Только малый Гриць растянул рот до ушей, словно подмигивает косматому попу и смеется над ним. А в стороне стоят какие-то нищие. И откуда они только взялись в Севастополе?
Мишко кладет на руки тяжелую голову. А из нее не уходит горький вопрос: «Оксана! Что ты натворила, чтоб тебе добра не было!.. Так обесчестила, так опозорила всех севастопольских девушек и женщин. Почему ты матери не послушала? Видишь, какая стоит печальная и несчастная мать твоя, всеми уважаемая Варвара Горностай? Видишь, до чего ты ее довела? Разве такой должна быть мать во время венчания своей дочери? Где же твоя совесть и честь, Оксана? Где?..»
— Ну, хватит! — прерывает мысли Мишка майор. — Я поведу его к себе! Он мне все точно расскажет. А вы, товарищ Бойчак, отдыхайте.
— Отдыхать? — вскочил Мишко. — О нет! Я им еще отомщу за полковника Горпищенку. За всех отомщу!!! Перед нами ведь Севастополь, а не какая-нибудь Балта или Голта. Это понимать надо...
Он схватил автомат, поправил на поясе гранаты и бросился к двери.
— Стой! — остановил его майор. — Комдив приказал никуда тебя не выпускать. Ты ему еще будешь нужен, раз таким проворным оказался. Слышишь, что я сказал?
— Слышу, — глухо сказал Мишко и побрел в угол, к топчану, где сидел телефонист.
— Пошли! — махнул пленным майор.
Те испуганно заломили руки, в один голос воскликнув:
— Капут?
— Нет, — усмехнулся майор. — Гитлер капут, а вы живите, раз попали в плен. Может, поумнеете у нас...
— Яволь! Яволь! — бормотал капитан, увлекая за собой бледного как смерть посыльного.
А земля гудела и дрожала, и горы стонали от победного грома, и по глубокой долине катилось могучей волной до самого моря грозное и неумолимое:
— Ура! Полундра!
— Бей! Полундра!
А Мишко сидел на нарах и все шептал:
— Оксана! Что ты натворила, Оксана!..
* * *
А бедная, встревоженная Оксана шла развалинами Корабельной стороны, до боли сжав побледневшие губы. Шла навстречу собственной смерти, одинокая среди обожженных камней и страшных руин. И уже не могла свернуть с этой дороги, побежать напрямик к своему дому, чтобы хоть подать воды больной матери.
Мать металась и стонала в страшном жару, все звала отца и кричала на детей, чтобы слушались ее. У нее был сыпной тиф, неизменный спутник голода и нужды. Немцы даже отметили их дом большим белым крестом: «Берегитесь. Тут сыпной тиф». Дети разбрелись кто куда, их всех разбросала война, и мать осталась в опустевшем доме с глазу на глаз со смертью.
Ольгу и Грицька немцы угнали в горы на строительство укреплений, и они до сих пор не вернулись. Может, там и погибли? Говорили ведь люди, что немцы всех пленных, которые строят укрепления и блиндажи, потом расстреливают, чтоб те не выдавали расположения этого строительства.
Оксана, хоть и не ходит на работу в типографию, дома не сидит. Все ей некогда, все куда-то убегает, словно ищет ветра в поле. Приготовит матери чаю с сахарином, положит каткие-то порошки, чтобы та пила три раза в день, и отправляется бог знает куда. Может, она боится, что немцы поймают ее дома и угонят на каторгу? Но не до нее теперь фашистам. Матросы прижали их со всех сторон к морю, а земля днем и ночью гудит от тяжелых разрывов. Скоро уже. Скоро наши ворвутся в Севастополь. Только бы дожить Варке, а там можно и помирать... Что? Помирать? О нет, Варка. У тебя дочки на руках и Грицько где-то носится. Кто же их в люди выведет, если тебя не будет? Тебе надо жить. Надо быть возле них... Крепись, старая, борись с проклятой хворью.
Оксана шла в полинявшем ситцевом платье, плотно облегавшем стройную девичью фигурку. В одной руке старая плетеная корзинка, в другой железная кочерга, ею Оксана шарила среди развалин, собирая в корзину кусочки угля, щепочки, — одним словом, все, что годилось в печь. Так все севастопольцы делали с тех пор, как немцы заняли город. Но сегодня улица была почему-то пуста, ни детей, ни подростков, постоянно копавшихся на пепелищах, не видно. Это насторожило девушку.
Что теперь будет с ней? Ее одинокая фигура вызовет подозрение, фашисты могут схватить ее. Да еще куда-то исчез Вульф, который иногда заходил к ним после свадьбы. И нет никого, кто свидетельствовал бы за нее... На миг перед глазами возник родной образ Павла Заброды. Оксана огляделась вокруг. Голые, пустынные холмы Северной стороны, ослепительный блеск моря и ясное, манящее и дорогое до слез в глазах высокое небо. Нет Павла. Нет уже и Момота, медлительного и неповоротливого, всегда ворчавшего на нее, хотя сам он терпеливо и молча сносил любые невзгоды. И девушке стало жаль, что за эти неполные два года она ни разу не пожалела его простой девичьей жалостью. Он стоил этого. А теперь его нет.
Оксана снова оказалась между молотом и наковальней. Молот этот то опускался, то вновь поднимался, но на этот раз он, кажется, навис над ней неумолимо, и никакая рука его не отведет обратно. И главное, даже мать ничего не знает. Может, догадывается, а наверняка ничего не знает.
Сразу же после свадьбы Варка заметила что-то неладное в отношениях между Оксаной и Момотом и стала было отчитывать дочь:
— Раз уж ты обвенчалась с ним в церкви, значит, должна ему быть настоящей женой...
— А разве я не настоящая? — удивленно подняла глаза Оксана.
— Не знаю. Ничего я, дочка; не знаю. Только в первую же ночь удирать от мужа, скакать козой по горам, тоже не дело. Да еще где скакать? Возле дома этого пьянчужки, немецкого прислужника боцмана Вербы. Что люди скажут? Что твой законный муж скажет? Ты же с ним в церкви венчана...