Монашество Даниэля, в принципе, то же самое, что и служение в гестапо переводчиком. Спася вначале себя, не выказывая сопротивления судьбе, он пытается реабилитироваться — помогать и спасать других людей, вывести их из гетто. Однако вызволяется лишь часть, триста человек, большая часть, видимо, не вполне доверяя информации Штайна, питая различные безосновательные надежды на милосердие карателей, погибает. А это пятьсот человек.
Принятие католичества — временная мимикрия до поры. Он привык скрываться, таиться, не выдавать себя истинного. Старательно выполняя обязанности переводчика в гестапо, расположив к себе шефа, который благоволил ему отцовской любовью, он совершал подвиг, передавал информацию. Кто поручится, что сан католического священнослужителя для него не равносильно сотрудничеству с фашистами, ведь в романе говорится об антисемитских взглядах папы Пия XII, о том, что католическая церковь не воспретятствовала нацистским гонениям на евреев, о христианской цивилизации, которая ущемляла их права. По крайней мере, в сутане священника Даниэль Штайн выступает независимым учителем, ориентированным на то, чтобы трансформировать наднациональную религию в национальные культы, довести ее до уровня, например, поклонения тотемному божку. Таким образом вывести из векового заточения древнюю веру иудеев.
О Боге Штайн видимо стал размышлять после расстрела людей в гетто, и здесь он выступает в роли библейского Иова: «Это была самая ужасная ночь в моей жизни. Я плакал. Я был уничтожен — где Бог? Где во всем этом Бог?» Его Бог был расстрелян вместе с этими людьми. Причем к этому расстрелу вела вся христианская цивилизация и немецкие нацисты были лишь ее крайней изуверской гримасой, однако достаточно логичной в череде взаимоотношений иудеев с миром выросшим на обломках греко-римской империи. С этого момента начинается его отмщение христианскому Богу, христианской цивилизации.
Все богословие у Штайна сведено к минимуму: «Никто не спросит у нас, что мы думали о природе божественного. Но спросят: что вы делали? Накормили ли голодного? Помогли ли бедствующему?» Да это и понятно, любое локальное вероучение держится на четком разделении сакрального и профанного, жесткой иерархии. Есть учитель, который позаботится о своей пастве, беря на себя труд богословских построений. Неофиты же должны жить праведно, то есть в рамках той матрицы, которую для них сформулировал учитель.
В христианстве есть традиция апофатического богословия. Одной же из отличительных черт религиозной секты является крайняя односторонность, зацикленность на чем-то одном. Символ веры Даниэля — слишком буквально и однозначно понятая формула Экклезиаста: «Мы, евреи-христиане, почитаем нашего Учителя, который не говорил ничего такого, что было бы совершенно неизвестно миру до его прихода». Действительно, христианство мало чем могло удивить иудаистскую традицию, кроме, естественно, Боговоплощения, то есть той Истины, до которой иудаизму было не суждено добраться. Поэтому синтез, о котором говорит Штайн возможен, только если признать Христа исключительно пророком, учителем, одним из (вспомните того же Эдуарда Шюре с его «Великими посвященными») и в этом случае Он будет прекрасно вписываться в древнюю иудаистскую традицию, по сравнению с которой ничего принципиально нового не говорил. Это собственно Штайн и формулирует: «Мы не так много о Нем знаем, но несомненно, что он был еврейский учитель. Оставьте нам его как Учителя». Если вытащить из христианства всю его душу, его суть, то мы и получим ту мишень, в метании дротиков по которой упражняется полувиртуальный герой Улицкой.
Причем любой диалог с центральной идейной линией романа заранее отметается. В книге карикатурно представлен образ несостоявшейся, причем не по своей воле, монахини Терезы и православного священника Ефима Довитаса, апологета канонов. В начале они находились в фиктивном браке: для рукоположения должна быть матушка, позже развилась настоящая любовь. По приезду на Святую Землю им помог тот же Даниэль Штайн. Затем отец Ефим порвал с ним в силу того, что Штайн вел богослужение, пренебрегая каноном. В одном из своих писем Тереза пишет во время бесприютных скитаний: «чувствую себя никем… Не католичкой, не православной, в каком-то неопределенном пространстве». Это ощущение было сильно пока чета не нашла отраду в своем сыне, от рождения страдающем синдромом Дауна, но в котором любящие родители видели необычайные таланты, вплоть до того, что разглядели в нем Мессию. Все оказывается просто, а вы говорите Благая Весть…
Чем же вера Штайна-Улицкой отличается от атеизма? По мнению автора, у атеистов «единственная мера всему — собственная совесть». Штайн также всеми силами стремится к этому. У него идет размывание конкретного религиозного наполнения веры, он выступает за религиозный плюрализм, главное «заповеди соблюдайте, ведите себя достойно». Если для атеиста единственный критерий — собственное «Я», у верующего по-штайновски есть внешний авторитет, Учитель, который освежил древние заповеди, декларацию прав человека (принципиальной разницы нет).
Существование различных религиозных конфессий, церквей Даниэль сравнивает с «большим базаром», причем в этих торговых рядах не всегда продается доброкачественный товар. Подкидывают «пустышку христианства» — некую мистификацию, что-то надуманное, иллюзорное: «Дело в том, что я половину жизни провел среди людей, ищущих Господа в книгах и обрядах, которые сами же и придумали». Читаешь эти высказывания главного героя, и вспоминаются некоторые статьи и трактаты графа Льва Толстого, главы из романа «Воскресение», где христианская обрядность, мягко говоря, также ставится под сомнение. Зачем вся эта ненужная малопонятная шелуха, ведь «встретить Его можно везде». Одинаковые шансы на эту встречу, по слова Штайна, может предоставить как Православие, так и коровник.
Стоит ли сильно распинаться и доказывать, что Улицкая чудовищно далека от христианства, что его мистические токи, смысл откровения совершенно не проницаем для нее, и поэтому иного послания от писательницы невозможно было ожидать. В письме, помещенном в пятой части книги, она причитает: «Такая духота, такая тошнота в христианстве». Причем в России, как считает автор, ситуация еще печальнее, еще более дика: «на Западе церковь слита с культурой, а в России — с бескультурьем», «В России церковь гораздо слабее сцеплена с культурой, она гораздо больше связана с примитивным язычеством». То есть здесь все находится еще на более низшей стадии, даже плодородной почвы не народилось, чтобы прижился дичок христианства.
Насколько все эти тезисы Штайна-Улицкой можно приравнять к богословию — большой вопрос. Ожидаемого самой Улицкой чувства обиды также не возникает, только жалость, даже не к герою, который чрезмерно мумифицирован, а к автору, ведь затевалось что-то грандиозное, много сил потрачено было, а результат пшиковый — выстрел из рогатки в небо.
И уж совсем пошлая мысль иногда стала возникать при чтении: не стал ли побег трехсот причиной расстрела оставшихся в гетто пятисот человек… Мысль вульгарная, но ведь тот же Штайн до конца жизни сокрушался, что однажды, чтобы сохранить жизнь двадцати, пришлось пожертвовать, по сути, безвинным лесником и деревенским дурачком. Вот вам и вопрос о меры жертвы и своей ответственности за действие, за сказанное слово.
КОКТЕЙЛЬ СТЕРЕОТИПОВ, ИЛИ О ПРОВИНЦИИ БЕЗ ПРЕДРАССУДКОВ
Тяжко, Боже мой, как тяжко живется критику на периферии географического и культурного пространства нашей необъятной страны! Тут тебе и книжный голод, и за литературными новинками не уследить, потому как не достать, и сплоченная графоманская братия «берет за горло»… Вдобавок пресловутый провинциализм, как выжженное тавро на лбу, да и среды, настоящей продуктивной среды литературного общения практически нет. И еще много различных «нет». Аж жутко становится.
Вот и Елена Сафронова, чья пафосная статья «Критика под местным наркозом» была опубликована в февральском номере «Урала», исходит из бесспорного для нее тезиса о «бедности и скудости» литературного контекста, «слабости, нежизнеспособности литературной критики на периферии». Приведенные ею примеры провинциальной отсталости убеждают. Однако попытаемся самостоятельно вникнуть в суть проблемы.