Я избегаю его. Я бываю рад, когда не вижу его целый день. Мне безразлично, здоров он или нет. Спрашивать незачем. Он уже несколько лет ничем не болел.
Недавно приезжал в Есенице один мой деловой знакомый. Он спешил, хотел уехать ночным поездом. Я вынужден был принять его дома.
Петра удалось скрыть от него на целый вечер. Но когда гость уходил — пожалуй, несколько неожиданно, Кати не успела подготовиться к его уходу, — случай сделал так, что он встретился с идиотом: тот вылез из двери, разумеется, на четвереньках, пуская слюну и довольно ворча.
Не знаю, счесть ли это деликатностью со стороны гостя, — а может, он был посвящен в мои семейные беды и оттого злораден, — или он плохо разглядел в спешке, в полумраке, но только он с искренним — а может, притворным — добродушием обернулся ко мне:
— А вот и наследник фирмы, правда?
А вот и наследник! Юный Швайцар, будущий фабрикант! Ну да, вот мы и подошли…
Я уже довольно пространно писал о хайновском завещании, незачем снова мусолить эту неблагодарную тему. Я достаточно ясно объяснил, как случилось, что я стал всего лишь служащим при ребенке, лишенном капли рассудка. Но я еще не говорил, в каком положении находилось само наследство, которое ждет столь туманное будущее.
Ох, это наследство! Собственность! Возьмем, к примеру, завод. Прежде всего завод, в который я вложил столько напрасных трудов. Есть ли еще какой-то смысл напрягать силы, о чем-то еще хлопотать? В один прекрасный день завод станет собственностью идиота. Очень может быть, что тот переживет меня. Назначат ему опекуна, который постарается извлечь из своего положения возможно больше выгоды для себя. Но и это еще будут прекрасные времена для завода, как бы жестоко его ни эксплуатировали. Но когда-нибудь умрет и слабоумный — что тогда? Со всех концов света сбежится отдаленная родня, каждый урвет себе по кирпичику из здания, по грошику из наличности, по пяди честной хайновской земли… Не останется ничего. Все пойдет прахом. Все пустят по ветру.
И ради такого результата мне мучить свой мозг, выдумывать что-то, состязаться с конкурентами, завоевывать рынки, увеличивать производство? Ну нет, благодарю покорно. У меня есть все, что необходимо для жизни, и этого мне хватит. А жалкий кусок мяса, мой сын? Он тоже еще очень хорошо проживет при своих потребностях, когда меня не станет. А потом? А там хоть потоп. Тот, кто когда- то произнес эти слова, имел для них куда меньше оснований, чем я.
Естественно, каков поп, таков и приход. Служащие и рабочие швайцаровского завода давно уже не те, что раньше. Точно так же и я давно не тот, каким был. Все ржавеет. Все распадается. Где тот темп, за которым я бдительно следил ревнивым, грозным оком? Где та дисциплина, с помощью которой я заставлял использовать каждую секунду рабочего времени и плоды которой я преображал в десятки крон, а десятки — в тысячи? Все это в прошлом. Мы не выдерживаем конкуренции. Нас обгоняют. Нас оттесняют. Заводской двор зарастает крапивой. Сторож часто бывает пьян, зевает в своей будке, не смотрит, кто входит, кто выходит и что выносит. Последняя варка оказалась чертовски плотной, мыло этой варки мылится не лучше речного голыша. Наши духи теряют свой естественный рынок сбыта в нашем крае. Ну и что? Мне все безразлично.
В сущности, то же самое творится и с самой виллой. И с садом, и с огородом. У Кати, прикованной к идиоту, действительно нет времени, чтоб попытаться хоть что-то спасти. Она и экономка, и сестра милосердия. Криштоф ничего не делает. Берта с натяжкой исполняет обязанности горничной. Шляться по дому с метелкой для пыли да хохотать — вот ее дело. Паржик слишком стар, от него уже никакого проку. В его полуподвале давно нет вонючего сапожницкого ведерка — старик бросил ремесло, он теперь и шила-то не разглядит. Топить котел — котел теперь топит по большей части Криштоф, но что происходит, когда Криштоф уезжает с машиной? Огонь гаснет, а тот, кому положено поддерживать его, клюет носом. Я не возмущаюсь, не устраиваю разносов. И не думаю. Все разваливается? Вот и хорошо. Этого я и хочу.
Розы на клумбе у Паржика померзли, землю не удобряют, редко перекапывают, корням растений не хватает питания. Дорожки, некогда посыпанные песком, зарастают травой, сорняки расплодились на куртинах, померзшие ветки деревьев не обрезаны и торчат, как призрачные руки. Скамейки валятся одна за другой. Памятный бассейн, в котором когда-то купалась Соня, треснул от мороза: осенью Паржик забыл спустить из него воду. Старика, конечно, нельзя винить. Да к черту бассейн, к черту все! Пусть все лопается, ломается. Вот припев моей песни. Так и надо. Так и надо.
Всякая песня нуждается в соответственном аккомпанементе. Всякое действие предполагает определенные условия. Как видно, мне не чужды кое-какие поэтические склонности. Хочу, чтоб вокруг меня было кладбище. Мне доставляет странную радость видеть, как погибель побеждает жалкие попытки выжить, как низменное одерживает верх над благородным. Кати бессчетные разы пыталась остановить напор этой медленной, вялой смерти. То принималась драить полы и стены, то хватала лопату, мотыгу — рыхлить и вскапывать грядки… Напрасно, конечно. Довести дело до конца она не могла — и не успевала оглянуться, как все приходило в пущий упадок, чем до ее отчаянной попытки.
Она моя, эта нечисть, что каркает всюду, выглядывает из нор подслеповатыми, злобными глазами, что ткет по углам свои сети, кружит вокруг карнизов в лунные ночи. Я кажусь себе старым, угрюмым алхимиком, которому так и не удалось найти золото, хотя поискам его он посвятил всю жизнь. И вот он один со своими тенями, со своими апокалипсическими чудищами — и горит жаждой мести. Но я так бессилен, в лучшем случае я могу лишь приветствовать всеобщую гибель.
Я тот, кто стоит во мраке. Всякий раз, как где-нибудь растопчут цветок, заболит скорбящее сердце, как чей-нибудь страстный зов задушат ледяными руками — из груди моей вырывается беззвучный смех.
Пусть не возмущается тот, кто не понимает. Пусть молчат те, кто хочет осудить меня! Судьбы других людей шли другими путями. У меня был свой. Туда, куда я дошел, — я дошел не по своей вине!
Куда я дошел… Хватит меланхолии. Хватит беспросветной мрачности. Куда это я зашел? Надо снова оседлать старую кусачую кобылу, вскочить в седло, — такое знакомое! — приладить новый наконечник к старому копью, столько раз тупившемуся о камни, о крылья ветряных мельниц, о собственную темную тень!
Я хочу упрекать свою судьбу. Упрекать ее снова и снова, упорно. Вот мой старый конь. Вот знакомое копье. Вставай! Снова! До отвращения…
Это похоже на гаданье старухи по тридцати двум картам — в конце концов она все знает наизусть, все комбинации уже выходили. Ступай по той либо по этой дороге — а в итоге-то это все одна и та же песня, снова и снова звучащая в несложном механизме шарманки.
Кто виноват? Я уже так наловчился вести подобные разговоры с собственной тенью, что мог бы говорить во сне, мог бы защищаться, разбуди вы меня среди ночи.
Сумасшедший Кирилл виноват! Виновато наследственное безумие! И — еще некто третий.
Недаром явился мне Невидимый на пороге, когда я впервые вступил в дом Хайна. В этом было нечто мистическое. Почему именно он? Судьба явила мне символ. Но тогдашний Швайцар, гнавшийся за своей честолюбивой мечтой, ничего не видя и не слыша, не понял зашифрованного предостережения. В прежние времена там, где начинали ломать камень, взрывая его динамитом, рабочие ставили на дорогах флажки с изображением черепа. Осторожно! — трепетало на ветру мрачное знамение. — Осторожно, здесь царство смерти! Не ходи дальше, если жизнь тебе дорога! Таким знамением смерти на моей дороге и был Невидимый. Едва увидев его, я должен был повернуться и сломя голову бежать подальше от этого дома. Прочь! Прочь от дороги, отмеченной роком!
Не я один был так легкомыслен — многих других не остановило бы это неясное предостережение. И я двинулся дальше, не подозревая о грозящем взрыве. А знамя беды развевалось на всех моих путях! Все время, всегда. Смешное, назойливое, грозное. Оно появлялось всюду, где только жизнь сулила мне радость. У каждого камня сидела эта мерзкая жаба. Как в сказке о живой воде. Вода перестала течь. Оживить родник можно было, только убив жабу.