Пусть знают белые бандиты,
Что мы из сопок не уйдем.
Мечты свободы не забыты,
Октябрь горит в сердцах огнем!
Парнишку качали, высоко подбрасывая в небо. Он держался за козырек кепчонки и верещал. Рубаха на нем надувалась пузырем.
После него место на трибуне стало браться с бою. Многих ораторов, послушав минутку-другую, стаскивали за полы, и они, взмахнув руками, опрокидывались и исчезали в людском море, словно в бездонной воде.
Вернувшись из Фроловки, Егорша с нетерпением хотел увидеть Клавдию. Так много хотелось ему сказать! Перед глазами продолжало качаться безбрежное море митинга. Какие слова там говорились! Вот она где, настоящая-то грамота… Но поговорить ему в этот вечер с Клавдией так и не удалось. А наутро в Светлый яр пришли партизаны.
И для бывшего батрака началась совсем другая жизнь.
Партизан встретили пышно, с радостью. Сивухин вынес хлеб и соль и плакал, не скрывая слез. В школе снова закипела жизнь. Егорша, пропадая на школьном дворе, подружился с молодыми комсомольцами Игорем Сибирцевым и Сашей Фадеевым. Ребята, совсем сосунки на глаз Егорши, держались с уверенностью взрослых. Саша Фадеев запомнился ему с митинга, где он заставил пропасть отчаянного народу раскрыв рты замереть и слушать. Такое надо было суметь!.. Игорь, ласковый, улыбчивый, стал сразу звать Егоршу тезкой. Благодаря ему Егорша познакомился с самим Лазо. Он как-то стоял и разговаривал с комсомольцами, вдруг оба, Игорь и Саша, заулыбались и подтянулись: к ним, опираясь на палочку, подходил темноволосый человек с аккуратной молодой бородкой на припухшем нездоровом лице.
Лазо остановился и немного поговорил с ребятами. Мягкая речь с картавинкой звучала не по-здешнему. Егорша вслушивался в его голос, словно в музыку. Он с подозрением посматривал на Игоря и Сашу. Лица комсомольцев сияли. Нет, эти ребята притворяться не умели. Да и зачем? Так неужели это и есть Лазо? Но как же он не походил на того богатыря, каким рисовался Егорше и мужикам! Фалалеев, например, ни за что бы не поверил…
Лазо ушел, а партизаны принялись со смехом донимать Егоршу. Командир к нему с душой, с вопросами, а он остолбенел, ни одного путного слова не произнес! Ну не пень ли? Егорша готов был провалиться… В конце концов Игорь сжалился над ним и прекратил потеху. Егоршу он убедил, что слушать шутников не стоит. Наоборот, Сергей Георгиевич остался очень доволен ответами Егорши, особенно выделив его непримиримое убеждение: кто деревенской работе помеха, тот и враг.
Посиживая на штабной завалинке, прислушиваясь к разговорам, к спорам, наблюдая бешеную жизнь партизанского штаба, Егорша получал первое политическое образование. Теперь глядел Егорша на партийных — по большей части правильные люди. Командиры у них самогон не позволяют, вещи запретили, баб чужих нельзя. От них и остальные набираются. А Игорю Сибирцеву, партийному парнишке, в ноги поклонился бы: голова, как у министра. Протер он кой-кому глаза в деревне. Правильно: надо всю Россию по справедливости устроить. К старому народ теперь и паровозом не заворотишь: дотерпелись до точки…
Говорить Егорша был не мастер, а говорить хотелось — так нагорело на измученной душе, которой вдруг открылся свет. В Клавдии, переживавшей свое горе, он нашел молчаливого, но благодарного слушателя. И бывший батрак принялся расстилать перед убитой горем вдовой нарядный плат своего бесхитростного красноречия. Теперь наш ход, доказывал он Клавдии, вся ихняя жизнь у нас под ногами, как былинка. Ломили мы на них, двужильничали — хватит. Потяни-ка воздух-то! Ну? Чем потягивает? Волей! Высказываясь таким образом, Егорша смелел, плечи его расправлялись, он чувствовал себя уже не забитый батраком, которому собака-хозяин показывал ногой, а человеком почти что государственным, имеющим мысли не только о своей утробе. Вспоминая приветливых ребят-комсомольцев, он сознавал и свою важность. Ого, затронь-ка кто его сегодня, тиранничать больше не позволит никому!
И замечал он — Клавдия уже сама искала встреч с ним, ждала его речей. Эх, вид бы еще подходящий ему! Егорша завидовал партизанским разведчикам. Вот кто одевался, как картинка! Все на них трофейное: сапоги, папахи, маузеры. Поговорить разве с ребятами, упросить своего тезку: пусть определят его в разведчики.
Но жизнь в деревне неожиданно переменилась быстро, враз. После того многолюдного митинга во Фроловке все партизанское начальство уехало в Сергеевку, на съезд. Но в это время уже определенно говорили, что каратели снова близко, идут с великой силой и что партизанам приходится несладко: бьют их, загоняют в глухомань, откуда путь один — в болота. Последние известия были из Молчановки — и после этого как замерло. Неужели же конец всему?
В эти смутные дни, когда надвигалась новая беда, Егорша не находил себе места. Наверное, он зря поддался уговорам стариков и Клавдии. Они, узнав, что парень собирается уйти в отряд, так и вцепились в него: на кого же он их бросает? Пришлось остаться. Егорша понимал, что на старика уже плоха надежда. Похоронив Петра и Власа, он совсем поник и собрался умирать.
В деревне недолгое время постоял японский отряд. Зверств на этот раз почему-то не было, однако живность со дворов исчезла вся, до последнего куренка. Японский офицер, желтый, узкоглазый, с очками, въехавшимися в толстенькие щечки, постоянно добивался:
— Снай, где партисана? Не снай? Оцен харасо.
Рослый, нескладный Егорша показался ему подозрительным. Он отпустил его, но с сомнением проговорил:
— Русскэ сордату бурсевик…
Японский отряд вскоре ушел, и его сменил белогвардейский гарнизон. В избу Сивухиных зачастили двое веселых разбитных солдат: Кучеренко и Максимов. Удивительно, что бойкие солдаты сами за стол не лезли, а ждали, когда позовут. За столом они не жадничали, не рвали куски наперегонки… Старики Сивухины постепенно перестали их бояться, жаловались на жизнь, на здоровье. Солдаты советовали свозить хворавшую Мироновну в Гордеевку, там вроде бы появилась докторица из города, лечит детей, но, может быть, и старому человеку пропишет какое-нибудь лекарство… Егорша замечал, что Клавдия погладывает на пригожего собой Кучеренко. А солдаты засиживались за столом, чай тянули чашку за чашкой и балагурили, веселя хозяев. Кучеренко без конца задирал Максимова, служившего когда-то на корабле.
— Корабли ваши… Если бы они еще стеклянные были! А то рыб ее видать, воздух дурной, железо кругом. А ну ворча какая? Могила это подводная, а не корабль. Нет, мне на земле веселее.
И не переставал посматривать на Клавдию.
На лице Клавдии появлялся какой-то лучик, подобие улыбки. Веселые парни!
Иногда солдаты принимались рассуждать об офицерах.
— Ничего хорошего про них не скажешь. Если не злодей, так лодырь, дармоед. Некоторых, правда, хвалят, но… не знаю, не знаю. Хоть на том спасибо, что по зубам не хлещет!
— А у меня примета есть, — застенчиво улыбался Максимов. — Идешь не козыряешь — ничего. Не сворачиваешь с дороги — тоже не орет. Яблоки из кулька просыпал — сам и подбирает. Вот увидишь — скоро им конец. Они уже сами это чуют.
Солдаты приносили обнадеживающие вести: партизаны не сгинули насовсем, а рассосались по тайге, в подтаежных деревнях становится неспокойно, гарнизоны ненадежны.
Однажды в деревню со стороны леса вошел человек, неслышно перелез через плетень и, стараясь не шелестеть картофельной ботвой, направился к избе. Час был еще не поздний, но в деревне не светилось ни одно окно. Безлюдие, заброшенность, уныние, даже собаки не брехали. Бесшумной тенью человек из леса приник к окну, вгляделся, приложив с боков ладошки, затем негромко стукнул. В темной избе как привидение проплыла белая фигура, стукнула в сенях входная дверь.
— Кто там?
С крылечка старик вгляделся в подошедшего ночного гостя и вдруг всплеснул руками:
— Господи, Николай!