Какой-то усатый офицер выскочил из хаты босой, в одних кальсонах и побежал по селу Слобода. Многие, в чем были, попрятались по сараям, чердакам и погребам. — Другие пытались скрыться под женской одеждой — напяливали на себя платки и шубейки колхозниц.
Несмотря на растерянность, охватившую карателей в первые минуты, они все же опомнились и кинулись обороняться. Бой получился серьезный: у противника немало станковых и ручных пулеметов, автоматы почти у каждого солдата. Мы начали нести потери.
Но произошла неожиданность: мадьярский пулеметчик, поставленный на оборону штаба, встретил бежавших к нему по тревоге на помощь солдат огнем. Сцену эту наблюдали только те наши бойцы, которые вели бой в непосредственной близости к штабной хате. Поэтому, когда все уже было кончено и победа осталась за нами, с мадьярским пулеметчиком, повернувшим оружие против фашистов, наши партизаны обошлись довольно сурово. Его сочли уцелевшим по недоразумению и как бы это сказать? Ну, словом, сунули ему сгоряча пару тумаков.
Пулеметчик сразу завоевал симпатии тем, что нисколько не обиделся на это. Он так и сказал, что считает подобный прием неизбежным делом. Свидетели происшествия у штабной хаты доложили командиру о поступке мадьяра; была дана команда «знакомство» отставить, и мадьяр покинул Ивановку в наших рядах.
Первый день после боя было не до него. Мы потеряли в этой операции одиннадцать человек и среди них всеми любимого и уважаемого командира первой роты — Сидора Романовича Громенко.
Многочасовой бой, похороны товарищей — все это заставило нас разойтись по землянкам без всякого интереса к судьбе мадьяра. У нас было кому им заняться в штабе.
По вот прошло несколько дней, и мы стали знакомиться с перебежчиком по-настоящему.
Это был очень общительный, даже восторженный человек лет сорока пяти. Он охотно поверял каждому партизану историю того, как решил перейти на нашу сторону, как трудно было заставить себя стрелять по своим, но, что делать, это необходимо, — он давно понял, на чьей стороне правда. При этом мадьярский пулеметчик с такой страстью доказывал нашу правоту, а тем самым и свою, что невольно становилось смешно: получалось, что он агитирует нас за партизан!
Миша, как его вскоре стали все называть, знал немного русский язык. Нещадно коверкая слова, дополняя их жестами, он рассказывал, как его народ ненавидит Хорти, как мадьяр силой заставляют воевать за Гитлера и как плохо живется трудовому народу на его родине. Сам Миша был, уж не помню точно кто по профессии, кажется, булочник.
Выяснилась интересная подробность Мишиной жизни: оказалось, что он уже бывал в нашей стране. В прошлую войну Миша вместе с чехословаками перешел к русским; потом с чехословацкими частями принимал участие в гражданской войне, но перешел на сторону красных. Он служил в одной части со знаменитым чешским писателем Ярославом Гашеком, автором книги о похождениях бравого солдата Швейка. То и дело Миша говорил, что он сам — наполовину чех, славянин, наш брат по крови. Вообще он любил пышно выражаться, что было для наших ушей непривычно. Он много рассуждал о славянской доблести, верности, о том, что будет драться вместе с нами плечом к плечу, до последнего дыхания.
Среди партизан не было принято употреблять такие сильные выражения, щеголеватые фразы, и мы не умели их принимать всерьез.
Тем не менее слушали с большим интересом Мишины рассказы о жизни в европейских странах: он бывал в Чехословакии, Болгарии, Румынии, Франции. Он в свою очередь жадно расспрашивал бойцов о нашем довоенном житье.
За разговорами у костра настоящим партизаном не станешь. Слушать-то мы Мишу слушали, но признали только тогда, когда проверили в деле. Оказался молодцом. Стойко держался в бою. Только не очень соблюдал законы воинской дисциплины. Но это рядовые партизаны ему прощали. И еще всем пришлось по вкусу, что он прекрасно владел оружием иностранных марок, которого наши бойцы терпеть не могли.
В том же бою, в котором Миша перешел к нам, было захвачено четыре станковых и восемь ручных мадьярских пулеметов. Все радовались трофеям, но никто не проявлял желания получить их. Взять хотя бы меня: еще в Добрянском отряде после неудачных выходов с польским пулеметом я так привязался к своему «дегтярю», что ни на какое другое оружие и смотреть не хотел. Так же и остальные товарищи.
Тут-то Миша и оказался весьма полезным. Он охотно учил пулеметчиков работать с иностранными образцами оружия.
С успехом Миша занимался еще одним важным делом: писал листовки к своим соотечественникам. Он призывал их следовать его примеру, переходить на сторону партизан. Десятки его обращений распространяли наши связные.
Вскоре стал известен приказ Коха, обязывающий немцев вести строжайшее наблюдение за чехами и мадьярами: не ходить в строю впереди них во избежание удара в спину; запрещать отлучаться из части; заподозренных в неблагонадежности — расстреливать без суда.
Наш Миша гордился тем, что внес свою долю в создание духа неблагонадежности у бывших товарищей по оружию. Он был так увлечен своей новой работой, что для большей силы воздействия написал несколько вариантов в стихах. Командование не разделило его поэтических восторгов, и он возвратился к прозе. Правда, после этого Миша со стихами уже не расставался и, чтобы командиру и комиссару было все понятно, сам переводил свои стихи на русский язык. Только он начал сочинять их, так сказать, «для внутреннего употребления». Поклонников его таланта было мало; партизанам больше нравились вирши деда Степана Шуплика — ездового нашего штаба. У деда получалось понятнее, проще, ближе к сердцу. Миша же изъяснял свои чувства в высокопарном стиле, и я даже не запомнил ни одного его произведения, кроме последнего, которое записал и храню до сих пор. Но об этом после.
Итак, мадьяр Миша совершенно освоился с нами, а мы с ним. Он как равный друг и товарищ провоевал вместе с нами всю зиму.
Однако мне все время казалось, что Мишу больше всего увлекает отсутствие строгого регламента — беспорядочная сторона партизанской жизни. Он вырвался из-под палочной дисциплины своей армии и радовался всякой возможности отступления от дисциплины вообще. К тому же некоторая исключительность его положения тоже содействовала всяким поблажкам: им восторгались, но совсем не воспитывали его. А он до последнего дня так и не выходил из состояния восторженности.
И вот случилось.
Когда настала летняя пора, в хорошую, теплую ночь Миша отправился с хлопцами из хозяйственной части на заготовки продуктов.
Едва мадьяр увидел, с какой лаской и радостью население встречает партизан, с ним сделалось что-то невообразимое. Особенно его тронуло, что люди, против которых воевала армия его страны, поняли его и даже радуются вместе с ним тому, что он сумел уйти из-под фашистского влияния и подчинения.
Колхозники выносили свои запасы, доставали припрятанные на особый случай бутылки с самогоном и от души угощали партизан, а вместе с партизанами, конечно, и Мишу. Миша чуть не плакал, кланялся хозяевам в ноги и, проходя по селу, безотказно принимал угощения у каждой хаты. На его беду самогона в селе наварили немало. Везде ему подносили стаканчик, и везде он пил, плакал и смеялся от умиления и восторга.
Дело было, как я уже сказал, ночью. Обоз собрали; пора было уходить. Часть подвод ушла раньше. Когда сделали перекличку — Миши среди партизан не оказалось.
— Вот тебе и раз! — рассуждали наши хлопцы. — Неужели надумал опять на другую сторону перебегать? По своим соскучился?
— Нет! — возражали другие. — Что он мог соображать о какой-то перебежке? Он так выпил, что ни «папа», ни «мама» сказать не мог.
И тут же нашлись свидетели того, что один из ездовых, уехавших вперед, подсадил Мишу на свою подводу.
Тогда наши спокойно попрощались с селянами и отправились домой в лес.
Но в лагере Миши не оказалось.
Все партизаны были очень обеспокоены. Разведчики кинулись на поиски. И вот что они узнали.