Какой хороший был коллектив! Как случилось, что он погиб — я не мог понять. Ведь всем заранее ясно, что партизаны обычно имеют дело с превосходящими силами противника. Но это же не означает, что те, кого меньше, в конце концов должны погибнуть. В чем тут секрет? Вот что тогда еще здорово меня мучило, и чего я никак не мог осмыслить. Не знали этого и мои спутники. Все были рядовыми бойцами. Исполняли приказы, но о тактике партизанского движения ничего еще не слыхали.
Один товарищ из нашей группы тоже, видно, пытался решить тактический вопрос и запутался. Может быть, просто струсил? Он вдруг заявил, что не видит смысла покидать свой район: партизаны затем и оставлены в тылу, чтобы действовать в родных, хорошо им известных местах. Он предложил разойтись поодиночке и попрятаться у верных людей до лучших времен или хоть до весны. Конечно, он, подобно нам всем, надеялся в глубине души, что к весне война кончится: Красная Армия скоро перейдет в наступление, мы победим.
Разговор с этим товарищем случился, когда сильно подморозило. Прошла та промозглая пора, когда сырость пробирает до костей: еще не зима, и уже не осень. Но вот кончился ноябрь. Выпал первый снег. Растаял. А потом выпал снова и одел схваченную морозом землю тонким покровом. Даже птичьи следы оставались на нем такими четкими знаками, будто их печатали типографской краской на белой бумаге. А уж наши потянулись такой веревочкой, что самый глупый полицай сообразит, какие «птицы» ее оставили.
Мы даже боялись сделать привал, присесть, отдохнуть: следы, как же угнетали они нас! Но все же — крепились, помалкивали. Только товарищу Петряку они вывели из строя нервную систему. Он и вообще-то любил поворчать, в отряде его прозвали «воркотун». В остальном партизан как партизан, а начнет болтать — на глазах превращается в слякоть.
Мы все были не в парадном виде, шли со стиснутыми зубами. Каждый мучился по-своему. Двое молчали, будто языки поотнимались. Я то и дело поругивался. Наша единственная девушка мужественно переносила все мытарства. Редко отвернется, чтобы поплакать, при этом закроет щеки руками, будто зубы заныли. Но жалоб — никаких.
И вот на пятый или шестой день пути Петряк начал нас изводить.
— Не везет, так не везет! Хоть бы растаяло. А так идти же нет смысла! В любую минуту нас могут нагнать мотоциклисты.
Сперва никто ему не отвечал. Но следы сводили Петряка с ума, и он истощал наше терпение.
Однажды, когда он по своему обычаю каркал, что мы скоро погибнем, его прервала Мария. Я удивленно посмотрел на нее: охота вступать в спор? Известно, какой Петряк воркотун. Идет — и ладно!..
— Мотоциклисты! — сердито сказала Мария. — Будто у нас оружия нету. Что вы предлагаете? Только за душу тянете. Гибели ждете?
— Ты чего? Придира! — кинулся на нее Петряк. — Слова не дает сказать. Я тебе не мальчишка. Командуй своими комсомольцами, когда они найдутся. А меня не учи! Слышишь, не смей меня учить!.. — тон его был истеричным.
Не знаю, что ответила бы ему Мария. Она закашлялась. Меня взяло зло. Девушка была права. Я сильно и коротко выругал Петряка.
— А ты без «пулеметных очередей» не можешь? — огрызнулся он.
— Все-таки лучше без «слов», — неодобрительно сказала Мария.
Без слов — вообще всяких — действительно было лучше. Никогда еще на душе не было так темно. А что об этом скажешь? Уж вернее помолчать. И снова долго шли молча.
На седьмой или восьмой день попали в молодой березовый лес, где недавно произвели порубку. Вдруг настроение Петряка резко изменилось. Его успокоило, что тут появилось множество следов: среди них затерялись наши. К тому же еще пошел снег.
За прикрытием высоких штабелей дров мы развели костер, сварили мучную похлебку.
— Вот это удача! — объявил Петряк, с шумом втягивая свою порцию супа.
Вообще известно, что после обеда люди рассуждают иначе, но с той поры Петряк стал то и дело переходить от полного уныния к необоснованному восторгу. Каждая померещившаяся ему фигура, эхо, далекий выстрел были «гибелью», а кусок хлеба, поданный доброй хозяйкой, — «спасением».
Потом он стал настойчиво предлагать разойтись по селам, доказывал, что мы заблудились, будем топтаться на одном месте, пока нас не схватят.
И без него было тошно. Кончилось тем, что мы разругались. Не выдержал самый молчаливый из нас — Тимошенко.
— И что ты зудишь хуже комара? — сказал он Петряку. — То «повезло», то «не повезло». Идешь — и иди.
Но Петряк был только рад возражениям. Тут-то он мог поговорить:
— Как это так — иди? — вызывающе спросил он. — Если бы мы находились в нормальных условиях. А тут — пропадешь ни за понюшку табаку. Не знаем даже толком — куда нас несет. Лишь бы идти!
— Это почему такое — не знаем? — обиделась Мария. — Ведь уговорились — в Корюковку.
— А вы точный адрес имеете? — съязвил Петряк. — Партизаны вам оттуда письмо прислали? Я вот знаю только одно: живет там Марусина мать. И место для дочери на печке найдется. А мы кто? Провожатые?..
В Корюковке действительно жила мать нашей спутницы. Мария горячо советовала нам идти туда. Мы согласились. Но вовсе не потому, что в городке был свой человек. Мария знала Короткова — секретаря Корюковского райкома партии; знала, что на местном сахарном заводе большая и сильная партийная организация.
— Не может быть, — говорила Мария, — чтобы в наших лесах не было партизан. Где же тогда быть всем этим людям?
Это было справедливое рассуждение. Мы пошли в Корюковку с уверенностью, что найдем там своих, найдем партизан и будем продолжать борьбу.
Истерика Петряка и его выпад против Марии истощили наше терпение. Митрофанов, работавший в Добрянке начальником конторы связи, высказался еще довольно деликатно:
— Ты что? Груз, оплаченный с доставкой на дом? Мы тебе квитанцию о прибытии к месту назначения давали? Захотел на печку — так и ступай!
Другие говорили попроще; я, признаться, без «слов» не обошелся.
— И прекрасно. И к черту, — отвечал Петряк. — В первом же селе от вас отстану. Немало есть патриотов — скроют у себя до подходящего момента. Посмотрим еще, кто будет прав. Лучше сохранить жизнь для борьбы, чем бессмысленно сдохнуть в дороге!
Однако в первом же селе вышло по-другому. Когда подходили к нему, услышали стрельбу, плач, крики. Ясно: даже к крайней хате подойти нельзя. Придется двигаться дальше. И вдруг в овражке неожиданно наткнулись на ползущего по снегу человека.
— Кто тут? — тихо воскликнул Тимошенко.
Вопрос остался без ответа. Было слышно только прерывистое дыхание, с присвистом рвущееся из груди человека.
Я подошел ближе, наклонился и разглядел забинтованную голову, солдатскую гимнастерку.
— Товарищи. — обратился я к своим. — Давайте, живо! Поднимайте! Митрофанов, Тимошенко — заходите слева. Мы с Петряком возьмем отсюда.
Раненый со слезами в голосе прошептал одно только слово:
— То-ва-ри-щи?
Когда подняли, он охнул и потерял сознание. Пошли — стал часто вскрикивать, метался, рвался из рук.
Наступила ночь. Мы сделали в лесочке недолгий привал. Солдата положили на еловые ветки. Свет костра так падал на его измученное, обросшее светлой бородой лицо, что парень казался седым стариком, а в иной раз тени заостряли его черты и чудилось: он умер.
Через час он все-таки очнулся. Кое-как поел мучной похлебки, и стало ему будто получше. Рассказал, что полз чуть ли не целый день из хаты до оврага. Немцы налетели на село еще с утра. Он ушел, чтобы не подвести хозяев: «Два месяца они меня выхаживали. Подвести разве можно», — говорил он очень тихо, с перерывами и большим напряжением: «Думал о партизанах, мечтал. И вы так близко. Какое мне счастье.»
Счастье ему выпало только то, что умер он на руках у своих. Мы пронесли его километров пятнадцать. В поле, близ села, к которому подошли мы под утро, стояла скирда немолоченной гречихи. Сильно подморозило. Земля будто камень. Кроме этой скирды, деваться некуда. Промерзшие стебли были жестки, как проволока. Обдирая руки в кровь, мы вытащили несколько снопов и сделали пещеру. Туда уложили красноармейца и сами легли с ним рядом. Дышать было тяжело. Воздух в норе стал от нашего дыхания сырым и удушливым, но после пяти бессонных ночей все заснули.