Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я вышел в канцелярию. Я был пьян от лихорадки. Мне показалось, Лева Пустотин при моем появлении не вскочил, как то положено, а по-грачиному встопорщился, переломив погоны. И они, погоны, острыми изломами встали мне навстречу, будто хотели его от меня оградить. Но я превозмог себя и увидел — Лева поднялся мне навстречу с тревогой. Тревога его, совершенно неподдельная, убавив веселья, нисколько не умалила его ко мне обожания. Я кивнул ему оставаться на месте и двумя словами сказал причину тревоги и свою задачу в опережение напасть самим.

Войск у меня было семнадцать штыков дружинников второго разряда Левы Пустотина и двадцать две шашки взвода Петрючего. Всех остальных — прапорщика Беклемищева, четырех санитаров доктора Степана Петровича, унтера Сичкарева вместе с военными чиновниками Сергеем Абрамовичем и Алексеем Прокопьевичем я не брал во внимание. Им хватало задачи перенести лазарет в гарнизонную канцелярию и оборонить ее на случай нападения.

Итого войск у меня было в числе тридцать девять, то есть почти опять полусотня. И если вспомнить ответ генерала Б. на приказ командующего армией генерала Юденича наступать, мука была при нас. То есть препятствий к нашему упреждающему нападению у нас не было. И я знал, что следует нападать.

А уже само сообщение о четниках всех, кроме Левы Пустотина, повергло в ужас.

— Так что, господа? — спросил я с язвой. — Разве до сих пор вы себя мнили где-то в Сольвычегодске?

Отвечать никто не решился. Да, кажется, отвечать было некому. Всякий, кажется, уже мчался по дороге на Артвин, моля Господа и четников благополучно добраться хотя бы до первого казачьего поста. Даже взводный урядник Петрючий потерял в облике. В бою он никогда не был. Это я знал по его бумагам. Но по наивности или по своему больному состоянию я предположил в нем если уж не молодечество, то хотя бы казачью врожденную удаль, некий охотничий азарт, хотя бы просто спокойство на мое сообщение, этакое въевшееся с годами службы фатальное приятие опасности как нормы. Ничуть того не стало у взводного урядника Петрючего. Он потерял в своем неприступно-отстраненном облике, потерял в осанке, в лице. Он задрожал взглядом, тотчас превратился в отжившего век старика, хотящего лишь теплой печки, теплых валенок, беспрестанной молитвы. Не украшал, прямо скажем, мой урядник Петрючий славный Третий Лабинский казачий полк. Я не выдержал его перемены и спросил:

— Вы, урядник, не были в бою?

Я был уверен, что он не солжет — ведь в данном случае легче было подтвердить отрицание. На него требовалось меньше энергии, нежели на прекословие, легче было сказать: “Так точно, не был!” — нежели собраться с силами и возразить: “Никак нет, был!” И я ошибся.

— Никак нет, ваше высокоблагородие! Мы бывали в боях! — солгал он и немало меня удивил.

— Похвально! — сказал я, но со взвода решил его снять.

Я велел ему сдать взвод и быть для нового назначения при мне, а следом решил послать его с донесением о четниках до уже упоминаемого ближнего казачьего поста.

Сама мысль о том, что он уйдет отсюда, оживила его. За этой мыслью он не смог думать о дороге, на которой вполне мог погибнуть скорее нас ——от четнической засады или во вздувшейся речке. Но я решил отправить его. Доставит он донесение — хорошо, будет героем. Не доставит — так хоть не будет раздражать меня. Он всегда был мне неприятен, и я избавлялся от него.

Я потратил на урядника Петрючего лишь несколько секунд. Равно же в несколько секунд я обошелся со всеми остальными. Я стал ощущать, как время уходит быстрее, нежели я делаю дело, и стал ощущать, сколь гибельно на меня давит это отставание. Само собой, я был уже в ауле, был уже перед четниками. То есть сам собой я уже решал задачу, как действительнее, то есть действеннее, но термин “действенный” не из военного лексикона, — я решал задачу, как обнаружить четников и не обнаружить себя, как действительней ударить, как их уничтожить, рассеять, внести им панику, выбить из аула, а потом, подобно хорошей хозяйке, прочистить аул, вытаскивая тех из четников, кто остался жив и не убежал, кто схоронился, и как этим ударом показать аулу его ошибку.

Хотя мелькнула мне картина серого берега пустыни с накатом серых волн и разноцветьем азиатских одежд пяти тысяч расстрелянных пленных мамлюков, но аул был мне близок.

И эта близость все более стала меня угнетать. Я будто вновь превращался в командира моей батареи, читающего приказ о выводе меня из боев с задачей расстрелять и сжечь восставшие в нашем тылу аджарские селения. И я именно становился только “будто” командиром моей батареи. Командиру батареи мне было легче. Там мне хватало только отказать в исполнении приказа. Здесь было иное. Как здесь мне было обойтись с аулом, я не знал. Я только оскорбился на несправедливость. И мне стала картина серого берега, серых волн, разноцветья одежд несчастных расстрелянных. Но как поступить с аулом, я не знал. Это стало меня угнетать.

7

Картина берега с расстрелянными мамлюками всплывала, и с ней я видел расстрелянный мной аул. Я гнал эту картину, ведь-де осенью мне удалось избежать этого. Но я тотчас своим словам усмехался, видя, что нынче мне судьбой было в случае выступления аула на стороне четников стрелять в него. Однако что-то гнало усмешку вслед за картиной. Поведение аула я признавал подлым. Но секунда шла за секундой, а я не мог оторваться от серого берега, от наката серых волн, от разноцветья окровавленных азиатских одежд. Бывший кумир мой вставал передо мной в усмешке тонких своих губ и холодных своих глаз. В его усмешке я видел себе оскорбительное. И это оскорбительное отчего-то давало мне силу видеть серый берег, накат серых волн.

Наконец, возможно по прошествии целой минуты, я сказал.

— Нет. Ты можешь делать по-своему, а я буду делать по-своему! — сказал я бывшему кумиру, и надо ли говорить, что это мое решение означало одно: я обязывал себя не нападать на аул, а убедить его отстать от четников. — Я пойду к старшинам и скажу о всей гибельности их выступления с четниками!

Я сказал и позвал Леву Пустотина. Не желая того, я сразу же почувствовал, сколько поступаю правильно и этой правильностью выигрываю у кумира, но при этом неудержимо глупею. Правильность и глупость решения выходили неразделимыми и явно были не под силу моему кумиру. Они были под силу только мне. Я даже вспомнил надпись на моей шашке и сказал: “Вот так вот!” — и это означало, что неразделимость правильности и глупости была моей судьбой.

Я позвал Леву Пустотина, а Махара доложил, что он ушел во взвод казаков. Я приказал его немедленно вернуть, и пока Махара летал туда-сюда, я написал приказ о временном подчинении гарнизона Леве Пустотину, оделся в шинель с башлыком, перестегнул портупею, насыпал в карман два барабана патронов и взял ручную гранату.

— Принимайте гарнизон, подпоручик! — сказал я Леве Пустотину, положил перед ним приказ, ключи от сейфа, объяснил свое намерение и сказал нападать самим в случае моей неудачи.

Разумеется, он ничего не понял.

— Вы бредите! Вы больны, Борис Алексеевич! — отважился он на прекословие, и глаза его, обычно лучистые и приветливые, только-то от близкой опасности веселые, вдруг стали тяжелыми и злыми, будто даже налились ненавистью ко мне.

Я спокойно повторил ему задачу. Пока я говорил, он смотрел на меня с прежней ненавистью, а потом взмолился.

— Борис Алексеевич! Господин капитан! Мы и здесь успешно отобьемся! Мы одними ручными гранатами нагоним на четников панику, а потом опрокинем их штыками! — с мольбой заговорил он.

— Не суетитесь, подпоручик! — спокойно сказал я и увидел, сколько задел его.

В ином случае, разумеется, я бы выразился деликатнее. Но сейчас я сказал так намеренно, чтобы отрезвить Леву.

— Не суетитесь, подпоручик! — сказал я. — Четники плотными шеренгами, ровняя ряды и шаг, атаковать не станут. До штыков дело не дойдет. Они, как охотники, будут выстреливать нас по одному.

85
{"b":"238911","o":1}