— Кто же вызвался? — не слыша себя, спросил я еще раз.
— Я не могу знать, Борис Алексеевич! Я полагал, что вы больше знаете! Да и не важно кто. Важно — вызвался! — ответил Сергей Валерианович.
Вот, видимо, не хватало мне лишь этого известия. Я снова оказался на Марфутке, спеленутый войлочными подстежками и заиндевелый. Горло мое невероятно быстро опухло, и через несколько минут я уже был в жару и едва держал себя, чтобы не бредить. У меня началась сильная ангина. Вдобавок заболело сердце. Ноющей болью оно образовало сквозную от груди под лопатку трубу калибром не менее трех дюймов — как раз моя незабвенная батарея!
Врачи всполошились. Им стоило немалых трудов в течение двух месяцев ставить меня на ноги, и когда это у них получилось, когда я из безнадежных перешел в палату выздоравливающих, я стал служить госпиталю своеобразным экспонатом умения врачей и своеобразным примером для других безнадежных. Теперешняя же моя внезапная болезнь все это у врачей отнимала. Конечно, врачи понимали, что это всего лишь возврат болезни, следствие незалеченной контузии.
Но они рассердились на меня, предположив мою ангину и мою боль в сердце следствием моего непослушания, следствием моих отлучек и прогулок в город.
Жар продержался два дня. В самый тяжелый момент, ночью, около меня попеременно дежурили Танечка Михайловна и Ксеничка Ивановна. Впадая в дрему, я видел их обнаженными и ласкающими меня. Просыпаясь, я видел, что при всем моем бессилии к исполнению пригрезившегося я был готов. Мне становилось весело. Я пытался шутить. Но от этого все пугались за меня еще больше. Под утро второго дня случилось совсем неприятное. У меня на миг остановилось сердце. Вдруг я проснулся оттого, что боль прекратилась. Я проснулся, увидел входящую Танечку Михайловну. Я ей улыбнулся, и у меня остановилось сердце. Мне стало легко и радостно, отчего я в испуге по-детски ойкнул, а голова моя скатилась по подушке набок.
Я это говорю совсем не с целью нагнать на кого-то жалости, а лишь потому, что все эти события позволили врачам по отношению ко мне ввести самые строгие санкции, на основании которых меня замуровали в постель до такой степени, что не только выйти из палаты, а встать с постели мне было невозможно, и для оправления мне подавали судно, пойдя мне навстречу лишь в том, чтобы судно подавал мне все-таки санитар, а не мои красавицы. Но на большее врачи не пошли. И попрощаться с умершим именно в эти дни моим подпоручиком я не смог. Остановка сердца меня напугала. Иначе бы, конечно, я не послушал врачей. А тут притих и лежал целые дни напролет, лежал и от скуки спал. И вот, пока я однажды спал, подпоручик Кутырев умер. Я проснулся, а Сергей Валерианович, крестясь, сказал:
— Умер ваш друг подпоручик!
Вот лишь из-за этого, из-за подобной несправедливости судьбы, я и остановился на сем эпизоде из моего пребывания в госпитале. Ни проститься с подпоручиком Кутыревым, ни похоронить его я не смог.
Боль ко мне возвратилась, сердце застучало, трехдюймовая труба вернулась на место, жар спал, горло смягчилось. А я лежал и думал о том, что при внешних благоприятных обстоятельствах судьба выходила мне горькой и одинокой. Никого из близких людей около не оставалось. Все они уходили так, будто я перед ними был виноватым, уходили они без какой-либо возможности проститься. Удрученный, я совсем не замечал одновременных с ударами и подарков судьбы — хотя бы в лице полковника Алимпиева, сотника Томлина, прелестных и самоотверженных фельдшериц, из которых одна могла бы стать мне хорошей женой, будь только я настойчивым.
Собственно, после нескольких дней переживаний о подпоручике я к подобной мысли пришел. Боль моя не проходила. Всевозможные прослушивания и простукивания какой-либо определенности не дали. Врачи, я полагаю, пожали в недоумении плечами. Сергей Валерианович, наблюдая их, сказал свое резюме:
— Да у вас, Борис Алексеевич, просто душа болит. Вам нужны положительные эмоции. Вам надо счастливо влюбиться!
— Ну так я займусь нашими прелестницами! — без энтузиазма сказал я и подумал, а почему бы и в самом деле не исполнить сказанного.
— Только изберите одну, Борис Алексеевич! — предупредил Сергей Валерианович.
Помимо моей воли она, одна, уже избралась. Но она была женой другого и, если не издеваться в мстительном воображении, благородного человека, давнего друга Саши. Она избралась, однако ее надо было исключить из своей судьбы.
— Но будет ли впереди столь счастливая возможность, как нынче? — размышлял я. — Ведь скоро снова в службу. И вдруг, — я впервые об этом подумал. — И вдруг я останусь калекой. Кому же я тогда стану нужен!
Я решил себя заставить влюбиться. Я подробно стал разбирать каждую из прелестниц и в конце концов объявил:
— А вот стану приверженцем Мехмеда и сделаю женами всех! — Тут я поспешил оговориться: — Всех, кроме Александры Федоровны. Больно уж строга!
9
А дни чередой пошли теплые и солнечные. Духота в палатах стала невыносимой — особенно если учесть наличие в них больных и раненых, пользующихся, подобно мне, суднами. Я догадался, что врачи не могут распознать, болит ли у меня, есть ли у меня эта трехдюймовая труба под лопатку. И я нагло соврал им о совершеннейшем отсутствии у меня и того, и другого. А потом решительно сказал о своем намерении встать и вести образ жизни, приличествующий выздоравливающим. Я пригрозил вообще покинуть госпиталь, если они будут упорствовать на своем режиме. Глаза Ксенички Ивановны лучились самым неподдельным осуждением, и это меня бодрило.
— Ах, выкраду я вас, Ксеничка Ивановна! — говорил я ей взором же, как говорил этакое и другим моим прелестницам, смущая их.
Мне было плохо. Но я так вел себя — и врачи разрешили мне встать. А может быть, они устали противостоять всем нам и житейски махнули рукой: все равно не сегодня, так завтра попадете вы все в свои части, а там один Бог знает, не первая ли пуля свалит вас наповал, так что и не надо будет вам полностью восстановленного здоровья. Хотя легочное ранение грозило Сергею Валериановичу осложнением, он сам попросил распахнуть окно. Я это сделал с удовольствием. Палата ожила не только весенним дыханием природы, но и весенним шумом городка. Я лег животом на подоконник и смотрел на воспрянувшую от тепла улицу. Сергей Валерианович несмело встал сзади меня и настороженно втягивал в себя свежий и за зиму лежания в госпитале ставший ему чужим воздух. Каждый миг он был готов от окна отпрянуть. Да в общем-то быстро и отпрянул, начав покашливать. Я на него оглянулся.
— Щекотит и как-то даже обжигает! — виновато и, по-моему, даже пьяно сказал он.
Я закрыл окно. Но палата успела наполниться весной. Сергей Валерианович лег в совершенном счастьи.
— Господи Боже мой! — сказал он, розовея. — Как много можно взять из такого малого!
И правда, опьяненный этими несколькими глотками, он быстро уснул. Я пошел во двор и в дверях госпиталя столкнулся с Анечкой Кириковной, опутанной сиянием прилипшего к ней света.
— Остановитесь! — крикнул я из мрака коридора.
Она не поняла, почему должна остановиться, но, счастливая от весны, рассмеялась. “Да вот я ее и изберу себе!” — перевел в уме, зачарованный.
— Ах, это вы! — узнала меня Анечка Кириковна, легко подошла и приникла, тотчас же отпорхнув в ближайшую палату, оставив мне шелест сперва непонятных слов: — А у Ксенички Ивановны сегодня вечер свободен!
Когда смысл мне дошел, я в негодовании, большей частью, конечно, наигранном, вскричал о том, что мне нет дела до свободного вечера Ксенички Ивановны при ее пылком отношении к какому-то пресловутому музыканту.
— Мне есть дело только до вас, Анечка Кириковна! — вскричал я и устремился за нею, да прямо-таки нос к носу столкнулся с Ксеничкой Ивановной. Она, бедная, только лишь воскликнула:
— Однако же, Борис Алексеевич!
— Да вот! — захотел я что-нибудь соврать.
— Вижу, Борис Алексеевич! — вновь воскликнула Ксеничка Ивановна и побежала прочь — кажется, даже и в слезах.