к родственникам и знакомым совсем уже чужих родственников и знакомых, совсем уже не знающих старика Зекера. И последний наш провожатый был какой-то седьмой водой на киселе не только старику Зекеру, а и последующим после старика Зекера его родственникам и знакомым и, возможно был совсем уже чужим. Но все они передавали нас один другому, и каждый послушно исполнял свой долг гостеприимства, вел нас к следующему.
Я полагаю, у нас в России кто-нибудь обязательно еще на ранней стадии оборвал бы эту цепочку, нашел бы сорок причин отлынить да и просто не понять просьбы, говоря: етта пошто жа я должон с печи слазать? таперича не крепостна управа, таперича мужик — етта сурьезно! — или просто среди поля остановить лошаденку, потыкать кнутовищем в только ему видную точку на горизонте: а вона-ка, тама по праву руку загинайте, а потома-ка все леве и леве, да рямой, да мимо Кусияну!
Я так предположил и сначала не понял, отчего вдруг появился Кусиян. А потом понял, отчего. Мы напомнили собой нашу детскую стайку, в очередной раз летевшую мимо него на Белую. Мы летели, сверкая пятками мимо Кусияна, а нас от дальних черемух вдруг позвал пастух Фазлыкай. Он был взгорячен и растерян. Армяк сидел на нем колом. Скотина, сбившись грудой, мычала и блеяла, а Шарик его злобно скулил под стогом.
— Робятцы, айдате домой! Домой, робятцы! — стал гнать Фазлыкай нас с лугов. — Тут на меня сейчас хто напал!
— Лесная баба! — ахнули мы в надежде увидеть оборванные и брошенные лесной бабой мужские достоинства Фазлыкая.
— Какой баба! — обиделся Фазлыкай. — От бабы я рази на стог взлетел бы! А тут, как сорока, морг — и на стоге! Налетел — глаза во, уши во, когти во! Я его кнутом — где-кася там! Я на стог. Шарик за мной. Скотина вся на стог за мной! Он тоже на стог за нами! Шарик со стога упал! А он шары выпучил — и на меня!
Кроме лесной бабы такое мог сделать еще только Тимирбай. Мог еще, конечно, леший. Но лешего мы не боялись, зная, что при входе в лес следует против него обувь с левой ноги обуть на правую и наоборот. Обувь была только у меня. Я, выйдя со двора, тут же ее снимал и таскал с собой за поясом. При входе в лес меня заставляли обувать ее нужным против лешего образом. Иногда в издевку над ним кто-нибудь обувал ее на руки и шел несколько расстояния на карачках и обязательно вперед задницей, глумливо ею вихляя. Другое дело было с Тимирбаем. Мы его никогда не видели, но знали из рассказов, что он был громаден, космат, с огромными малоподвижными глазами. Вместо разговора он мычал и ухал, при этом с ним не мог смириться никакой бык и никакой сыч. Силой он превосходил лесную бабу. Но в отличие от нее на мужиков не нападал — так только, иногда ухнет на ребятишек для порядку — и вообще мужиков стеснялся. А вот баб — тут вот было нечто обратное лесной бабе, хотя против нее он не был столь категоричен и ничего у баб не отрывал, иногда только, по их рассказам, подглядывал за ними, особенно — купающимися, и шумно сопел. Бабы визжали и, вообще-то, его боялись, но ни разу его самого не увидев, боялись, сколько я помню, более словесно. Однажды так я вообще услышал фразу: “Да чо жа, товарки, артелью-та мы его умаям!” — фразу по тогдашней поре мне непонятную и потому воспринятую неблагожелательно.
— Ну да! — усмехнулся я. — Он вам всем наухает!
Из всего выходило, что Тимирбаю напасть на Фазлыкая смысла не было. Оставался только тот, кто жил в черной, неподвижной, словно стылой, глубине Кусияна, жил и непрерывно глядел оттуда.
— Как раз, робятцы, из осоки как выхватится! — продолжал рассказ Фазлыкай, и мы оглядывались на Кусиян, зная и без оглядки, что ближний к дороге и вообще к нашей стороне берег его от осоки, да и от всякой другой травы, был чист и что этот кусияновский житель мог выхватиться только с дальней стороны.
— Дак чо, дядя Фазлыкай, пока он бежал, ты вырубил бы чо да охрестил его! — храбрясь перед нами, дал совет самый старший из нас.
— Кнутом я его встретил, робятцы! А без толку. Летит — шары во, с каравай. Уши во, с аршин. Фыркат, как пароход! На что уж страшон турок был, а куда ему! — закатывал в страсти глаза Фазлыкай.
— Да кто же был-то? — от нетерпения закричали мы все.
— Камышовый кот, робятцы, вот хто! — наконец признался Фазлыкай, чем разочаровал нас, дураков, бесконечно.
Против того, что каждый из нас себе успел представить, камышовый кот оказался сущим пустяком, хотя, по правде, наша встреча с ним, отчего-то вдруг кинувшимся на Фазлыкая, могла кончиться трагедией. Мы подняли Фазлыкая на смех и поструначили дальше, к Белой, к одной из ее песчаных кос, с которой показывать голые зады проходящим пароходам было особенно эффектно.
Вот так появился Кусиян. И совсем не был он связан с Натальей Александровной. Я понял, сколько становлюсь здоров, и понял, что причиной тому, лекарством тому, стали служба и вот эти люди. Рядом с ними совсем не приходилось мучиться. Рядом с ними я обеспечивал себя здоровой жизнью. Я подумал, не поспешил ли я написать письмо Ксеничке Ивановне. Я посмотрел на сотника Томлина, уже много лет без жены не дующего в ус. Однако следом я пристыдил себя и как-то даже оскорбился за Ксеничку Ивановну.
— Вот за это она тебя и не любит! — сказал я себе и передернул плечами, не соглашаясь. — Нет уж. Через день-другой она получит мое новое предложение. Потом из Харакири получит новое. Потом еще и еще. И она ответит согласием.
Мимо, в зависимости от нашей рыси или от нашего галопа проплывали или промелькивали, оставаясь за спиной, виды местного пейзажа, которые я не мог не воспринимать особенностями рельефа, где мне пришлось бы давать бой. Всякую отличительную особенность местности, всякую гору, всякое расположение на ней скал и камней, всякую трещину, всякий куст, всякие заросли, изгибы дороги или бежавший нам навстречу Чорох — все-все, ничуть не теряя настроения, я определял местом, где мне пришлось бы давать бой. Я норовил исчислить возможности этого места, норовил уследить, как же в этих условиях я бы должен был распорядиться.
Такое восприятие, разумеется, было интересным, но было оно и утомительным. Еще были предместья Батума, а я уже решал эти задачи. Была первая встреча с Чорохом, клокочущим и мутным, этаким желто-мутным, одновременно похожим на реку в городишке Гори, поглотившую несчастного каменщика, и не похожим именно желтизной, — был еще Чорох, а я уже решал свои задачи. Равно же щупал глазами я селения или старые разбитые крепости. Равно же я искал возможность отбить нападение на наши казачьи посты, встречающиеся по дороге. Уже по их спокойному и оседлому виду можно было сказать, что они сами давно уже таковых задач не решают, что у них здесь, вблизи города, вблизи крепости, уже с месяц назад установилось спокойствие. Но все равно я цепко щупал позицию. Было в этом непрофессиональное, новичковское, этакое подпоручиковское. Но, наверно, как воин, я подпоручиком и оставался — ведь, по сути, на войне я был всего шесть дней, из которых пять командовал батареей в непрерывном прикрытии нашего отхода и один день командовал полусотней.
Когда я об этом подумал, я тотчас увидел, что за пять дней командования батареей я, постоянно сбивая противника с позиций и не давая ему открыть действительного огня не только по нашим частям, но и по моей батарее, — за эти пять дней я не потерял ни одного из более чем двухсот шестидесяти чинов батареи, а за день командования полусотней я положил всех. Это дало мне понять, сколько был прав полковник Алимпиев в своем настоянии для меня службы именно артиллерийской, именно той, какую я знал, потому что ей усердно учился. Я это понял, но все равно беспечно катил в общем нашем беспечном настроении.
Сразу верст через десять пути я предложил за один переход достичь Артвина, то есть покрыть более ста двадцати верст. Спутники мои смутились, но в виду моего чина молчали. Лишь сотник Томлин посмотрел на меня внимательно, как, вероятно, смотрел на Сашу, когда тот предлагал что-нибудь излишнее. А уж после его молчаливого попрека и старик Вахненко, и хорунжий Василий стали мне внушать о том, что служба никуда не убежит и не стоит понапрасну мучить коней.