— Да вот хоть в Крым, на какой-нибудь миноносец! — совершенно беспечно постановил я.
Следом же я решил уехать в штаб армии, в Карс. И по пути я решил непременно заехать в свой госпиталь, где непременно убедить Ксеничку Ивановну стать моей женой.
— Не любит! Хм, не любит! — зафыркал я. — Не любит, а я потребую! Ведь хоть какое-то чувство у нее ко мне есть! И за время моего отсутствия, за два дня и за две ночи, уже прошедших, и за завтрашний день и завтрашнюю ночь, вот за эти три дня и три ночи чувство ее выкристаллизуется, обернется мне положительным. Хм, не любит! Да вот вы только-то загрустите от моего отсутствия, Ксеничка Ивановна, а я уже заявлюсь! — я вспомнил, сколько боли ей доставила моя выходка с ухаживанием за Анечкой Кириковной, когда она мне явилась в дверях, вся опутанная в солнечный свет. — Вот теперь не стало того. кто бы причинил вам эту боль вновь, вы теперь загрустите, Ксеничка Ивановна, а я заявлюсь! Ах как взлучатся ваши чудесные глазки! — мне стало сладко от воображения и я в дрожи сказал: — До чего же чудесны вы, Ксеничка Ивановна!
В буфете я заказал несколько шустовских коньяков, лимоны и пирожные. В вестибюле мне встретились остальные мои постояльцы.
— Ну вот, помолились по-человечески! — сказали они.
Увидев поручика Шермана, они вскинулись, словно гуси.
— Что? Что? — в тревоге и сильном любопытстве пристали они к поручику Шерману.
— Четнический ятаган! Нападение в канун Пасхи на российского офицера! — с напускной и энергичной мрачностью стал говорить поручик Шерман, и, кажется, он был чрезвычайно доволен случившимся.
Принесли из буфета коньяки, лимоны, пирожные, прибрали и накрыли новый стол. И после нескольких, так сказать, приложений к сосудам, служивый люд вновь раскраснелся, разделился на отдельные пары или тройки и, не слушая друг друга, взялся изливаться и выговариваться. Как-то так пришлось, что я и сотник Томлин остались попечителями стола. Одних мы успокаивали, других ободряли, третьих понуждали чаще закусывать, четвертых просили не сорить вокруг себя пеплом. Меж собой мы не разговаривали. Мы молча и слаженно делали свое попечительское дело. Я стал вдруг себя чувствовать в своей батарее. Привычное это чувство меня преобразило — я ведь не всегда был монстром, о каковом еще Раджаб сказал фразой: “Тебя за твое поведение давно должно было убить!” Монстром я оказывался только в бездельные и праздные часы. А в службе я становился терпеливым, деятельным и неустанным, находящим истинное удовольствие от заботы о подчиненных и от точного исполнения задач. Сейчас с сотником Томлиным мы попечительствовали над столом, и мне было хорошо. Мы сидели порознь. Он слушал одних. Я слушал других. Но чуть что следовало поправить, мы, не сговариваясь, оказывались рядом. Мы вместе делали нужное дело, поправляли и вновь расходились по местам. И мне было хорошо. Я чувствовал себя в своей батарее и ловил себя на том, что жду рядом увидеть Ксеничку Ивановну. Я ее жду, а Наталья Александровна никак ее заслонить не может. Она манит слепящей белизной своего белья, своей темной отметиной озера Кусиян, но она находится далеко. А близко я жду Ксеничку Ивановну. Ее коралловые пальчики, ее чудесные бровки, ее четыре конопушки и лучащиеся серые глаза я жду рядом. И голос ее, и запах ее, скорее не запах, а тепло ее я жду рядом. Вот так мне стало хорошо.
— Послезавтра, послезавтра! — говорил я Ксеничке Ивановне. — А если вы не захотите добровольно, если будете упрямиться, я вас увезу да и дело с концом!
Я это говорил, но верил в другое. Я верил, что послезавтра утром я прибегу в госпиталь, возьму ее руки и просто скажу:
— Я за вами, Ксеничка Ивановна!
И я совсем не буду говорить глупое свое объяснение, мол, вот сейчас я еще вас не люблю, но я обязательно вас полюблю, и вот, мол, вы сейчас меня не любите, но вы обязательно меня полюбите. Не стану я говорить подобную глупость. Я возьму ее руки в свои и скажу просто:
— Я за вами, Ксеничка Ивановна!
У меня есть отпуск. Я повезу ее к сестре Маше. Они друг другу обязательно понравятся. Потом мы поедем на нашу бельскую дачу. Мы будем там жить, пока у меня не кончится отпуск. А потом я ее отвезу снова к сестре Маше и уеду в действующую часть. А она мне туда напишет, что ждет нашего ребенка.
— Все это будет уже послезавтра! — взлетал я от восторга и смотрел на всех с любовью.
И в этот миг я забывал, что собрался служить рядом с сотником Томлиным.
А они все кричали, они гадили на стол пеплом, неряшливо бросали закуски, лили мимо стаканов, размахивали руками. Я их всех любил. Я спрашивал себя, почему я их люблю. И я отвечал, что люблю их за то, что они из аулов, они из боевой части, они мне сродни. И еще я знал, что их люблю из-за Ксенички Ивановны.
— Как все хорошо у меня складывается! — думал я и говорил: — Послезавтра! — и смотрел, кому бы еще за столом помочь.
Мне казалось, что этак же смотрит сотник Томлин. Мы встречались взглядами. Он смотрел несколько чужевато, сдержанно, без радости. Но я знал, я уже знал, что мы дышим одинаково, в ритм, мы — только появись нужда — не сговариваясь, окажемся рядом.
Ко мне подсел поручик Шерман, обнял меня за плечи.
— Ах, Боречка, — сказал он с покровительством, но тепло. — Я вырос единственным в семье. У меня нет ни брата ни сестры. Давай станем братьями!
— Прости меня, Володя! — показал я на рану.
— А стоило! — жарко сказал он. — Какого черта я сижу в этой крепости! Этак я до конца войны буду сидеть. Турок после зимних боев сюда уже не придет!
— Да сиди! — в искренном великодушии сказал я.
Каким-то часом назад я увидел себе обиду в его словах о своей фуражке. Теперь же я жалел его и думал: ну плохо ли, если человек любит тепло и уют? И пусть себе любит, пусть себе сидит в крепости.
— Ничего хорошего в действующих частях нет, Володя! — сказал я. — Там только холод, вонь и грязь!
— Боречка, возьми меня к себе! Ты прими батарею подполковника Саенко и возьми меня к себе! — сказал поручик Шерман.— Подполковника Саенко два дня назад убили. Вот проси у Михаила Васильевича его батарею! Он тебе даст!
— Потом, потом, Володя! — не желая объяснять своих планов, сказал я.
— Возьмешь с собой? — спросил поручик Шерман.
— Потом! — взмолился я.
Он снова обнял меня.
— Послезавтра! Послезавтра! — сказал я и встал выйти на улицу.
Сотник Томлин быстро взором обвел компанию. Он, наверно. подумал, что я встал, чтобы исправить непорядок. А я вышел на улицу, сел на скамейку. Во дворе при коновязи вдруг всхрапнули и забеспокоились кони. Я обернулся туда. Ворота были закрыты. Я продолжал смотреть. На мостовую, в трапецию падающего из окна света, вышла большая крыса. Она дерзко посмотрела на меня и шагу не прибавила. Я в омерзении посмотрел себе под ноги, нет ли там другой. Другая тенью скользнула в стороне. Из гостиницы с громким разговором вышли несколько человек. Крыса остановилась. Мне захотелось чем-нибудь в нее кинуть. Я стал искать камень и не заметил, как подошел сотник Томлин.
— Посмотрите! — показал я на крысу.
— А бельмес с ней! К нам на этаж не заберутся. А в остальном — нам какое дело. Скучно здесь, Борис Алексеевич! Скорее бы уж на линию!
— Это куда? — спросил я.
— Ну, в аулы, как здесь говорят. Не поверите ли, а лучше погранслужбы ничего нет. Один, ну, пара казаков на сто верст. Хочешь — туда поезжай. Хочешь — не поезжай. Главное, чтобы порядок был, чтобы империи урону не было. А когда с местными вась-вась живешь — оно легко порядок навести. Ты к ним с добром, и они к тебе с добром. Ты скот не дал угнать, обычай их уважил — они к тебе со всей душой. А для порядка — это прежде всего.
— Это там? — спросил я про Кашгар.
— Там! — кивнул он.
— А здесь? — спросил я.
— Здесь не так! — чуть помедлив, сказал он.
— Здесь как? — спросил я.
— А здесь всякий князя из себя изображает и волком на тебя смотрит. И обязательно в спину стреляет. Днем хлеб-соль с тобой ест, ночью нож в горло тебе втыкает! — сказал он.