— Прошу обедать, господа! — сказал я.
— Ну, коли штаб требует — приступайте, казаки! С богом! — сказал Саша и осенил стол перстами.
Я, более ни на кого не обращая внимания, съел предложенные мне мясные щи, кашу с мясом и крепкий зеленый чай — все весьма сносного вкуса. Покидая столовую, услышал сердитый голос повара.
— Это же вобща! — возмутился он, вероятно, думая, что я уже ушел. — Вам хоть начальство, хоть елизарихина коза! Вы, буди, границу эк же несете. Турчата-то, буди, уже в Бутаковке контрабандой торгуют да у ваших баб под подолами елзакаются, а вам вобща!
Саша пришел следом за мной.
— Ты, братец, здесь ни на кого не дуйся. Это казаки, и все наши антимонии им, по счастью, недосягаемы! — сказал он с порога.
— Службу надобно требовать везде и всегда! — ответил я, не понимая, отчего он считает мое поведение антимонией. — Мы — армия, а не...
— Армия проверяется не в артикулах и бумажных соответствиях, а в поле! — резко возразил Саша, кинул папаху на топчан и подсел к остывающей печке. — А вообще, — сказал он вдруг, — а вообще, что это мы с тобой, братец, как два шакала, сцепились, а? Скажи-ка, чем жил ты эти годы? Что на самом деле дома? Что Маша?
Он хотел подняться, но вдруг потерял равновесие и повалился, судорожно ухватившись за топчан.
— Да ты пьян, Саша! — вскричал я вне себя.
Он молча сел на топчан, оперся на колени — небольшой, сухой, простоволосый, в нагольной тужурке, скрывающей его погоны. Я отложил бумаги и в ожидании разговора неотрывно глядел на него, вдруг увидев, что он уже старик. Ему было всего тридцать семь лет, но жизнь его показалась мне завершенной. Он узнал мою мысль.
— Ты прав, Бориска, — сказал он. — Бытию моему приходит каюк.
Я смолчал на это. А он явно ждал вопроса или возражения. Однако я смолчал, потому что почувствовал, что при вопросе или возражении он будет говорить одно, а при молчании моем он скажет другое. И это другое будет тем самым, что именно ему необходимо.
— Я вот что распорядился, — сказал Саша. — Завтра посадим тебя на твоего мерина и отправим обратно в отряд. Может быть, никогда и не свидимся. Потому надо бы сейчас кое-чего сказать.
Из полусотни я никуда не собирался. Я перебил Сашу и попросил дать мне провожатого для осмотра нашей позиции. Саше загорелось пойти со мной самому. Он велел Уде собрать закуску. Я стал протестовать. Но Саша совершенно по-детски взглянул на меня.
— Я все тебе сам покажу. Ну, попутно пару раз выпьем. Кто знает, может, более и не встретимся!
— О ком ты в столовой спросил, не пришли ли? — вспомнил я.
— Охотники мои! — сказал Саша. — Вторые сутки, как в срок не укладываются. И знаю, что вернутся, черти. Но беспокоюсь... Вон то ущелье, — он показал рукой в сторону, — другу моему сердечному сотнику Томлину покоя не дает!
Я сказал о своих опасениях по поводу двух обходных ущелий, вероятно, тех же, о которых беспокоился Томлин. Саша махнул рукой:
— Пустое! Томлин тоже все время талдычит про эти обходы. Но никаких обходов не будет. Надо знать турку!
— Чем же такая уверенность обеспечена? — спросил я.
Саша откинул полог палатки;
— Вот чем, господин штабс-капитан. Видите снег? Так вот, он с октября ущелья забил. По ту сторону границы у нас агентура есть. Проверено.
— Забил — так прочистят, — сказал я.
— Поживи с мое в Азии, братец, — в превосходстве сказал Саша.
— Но ты бы пошел? — спросил я.
— Я бы пошел! — не задумываясь, сказал Саша. — И еще как бы пошел! За ночь бы мы прошли эту дыру, а утром...
— Так отчего же не даешь этого шанса им? — спросил я.
— Азия — это Азия! — снова отрезал Саша.
— Но у них масса немецких инструкторов. Операции их планируют немецкие генштабисты! — закричал я.
Саша посмотрел на меня со вниманием и как бы между прочим, только для себя, задумчиво сказал:
— Этот командир батареи, вероятно, и орудия-то располагает в пяти верстах от передовой позиции.
Он сказал только это и как бы для себя. И не военному человеку, возможно, фраза эта никакой информации бы не принесла — разве что только пренебрежительным тоном Саши внушила некоторое напряжение. Военный же человек, я полагаю, всякий военный человек знал слова генерала от инфантерии, героя болгарского освобождения Михаила Ивановича Драгомирова, который при всех его заслугах перед Отечеством, при всей его любви к русскому солдату, при всех его научных изысканиях в области стратегии и тактики, однако, на мой, пусть всего лишь штабс-капитанский, взгляд, допускал очень большую ошибку, когда силой своего авторитета ориентировал артиллерийских начальников ставить орудия лишь на прямую наводку, то есть непосредственно с пехотою, тогда как то же пятиверстовое расстояние, то есть расположение орудий в тылу и стрельба с закрытой позиции по невидимой, но рассчитанной цели, при выучке давала столь же эффективные результаты и при том сохраняла жизнь артиллеристам и сами орудия. Саша сказал так, и это могло означать только одно — он уличал меня в трусости.
Саша почувствовал, что в своем ироническом отношении ко мне превзошел всякую меру. Он поднял обе руки вверх:
— Каюсь, каюсь, Бориска! Я этого не говорил! Прости пьяного дурня.
Такого еще не было, чтобы Саша пусть и в шутливой форме, но просил у меня прощения. И сколь я ни был удивлен, если не растерян, я не смог сдержать себя и сказать о том, что по необходимости поставлю орудия и на пятьсот, и на двести шагов, пойду с пехотною цепью. Но только по крайней необходимости.
Саша был в Маньчжурии и имел общее дело с нашей артиллерией, может быть, не раз выручавшей или прикрывавшей их конные части. И, имея общее дело с артиллерией, он не мог не видеть ее трудов и успехов. А потому, говоря слова генерала Драгомирова, он явно игнорировал истину в пользу своей иронии. Это-то и заставило меня сделать ему резкую отповедь, которую он терпеливо выслушал, хотя и продолжал трясти вверх поднятыми руками и всею своею физиономией изображать полное, но все-таки дурашливое раскаяние.
— Завтра же отправлю Савушку по инстанции, и он у меня не вернется обратно, пока не притащит с собой батарею единорогов. То-то мы отучим азиатов с германскими генштабистами якшаться! — обещал мне Саша.
Единороги, орудия восемнадцатого века, снова были иронией. “Да она у него в крови!” — махнул я рукой и, взяв у Уди флягу, хорошо глотнул. А более ничего мне не оставалось делать. Саша, одобряя меня, хотел сделать то же. Но я показал на выход. Саша с готовностью подчинился.
На поляне, по-прежнему сияющей и сиянием давящей на глаза, он показал мне совершенно не различимую без подсказки тропу к ледяной седловине.
— Вон там и вон там, — показал он, — я держу пикеты, изнуряю казаков, потому что друг мой сердечный Томлин, вроде тебя, спокойно спать не может, если там, в пикетах, кто-нибудь из казаков дуба не дает. Коварные азиаты ему мерещатся.
Я сверился с картой. Седловина служила перевалом ко второму обходному ущелью.
— Там пикет держите, а здесь почему же нет? — показал я на дорогу в отряд. — Вчера ведь мы с урядником Расковаловым вышли на поляну и никого не видели.
— Савушка ишака гнал перед собой? — спросил Саша.
— Перед собой, ваше благородие, — подтвердил Удя.
— Ну так попробовали бы вы пройти, коли бы он взял его в повод! — усмехнулся Саша.
— То есть? — не понял я.
— А то и есть! — еще раз усмехнулся Саша. — Гонит перед собой — это один знак. Ведет в повод — другой. Погоди, вот еще услышишь бутаковский условный язык!
— Слова будут произносить задом наперед? — спросил я.
— Услышишь, — с едва скрываемой гордостью ответил Саша и сказал Уде: — Ну, давай на Марфутку Никонориху! — потом взглянул на меня. — Вечером обмундируешься в наше. Сапоги с овчинным чулком, шапку...
Мы пошли — я впереди, он сзади. Я полагал — он будет рассказывать о себе. Но он лишь пояснял все окрестные приметы. Я не выдержал и спросил, где же он был все эти годы, почему молчал и каким образом оказался с бутаковцами.