— Я хвост собачий, — сказал Жмакин, — я не муж.
— Какой ты муж, — сказала Клавдя.
Они подошли к дому. На крыльце в рубашке «апаш» сидел Федя Гофман, курил папироску и глядел на небо. Жмакин обошел его, как будто он был вещью, и вошел в сени. Навстречу стрелой вылетел Женька и повис на Жмакине. Потом вышел Корчмаренко и спросил у Клавди:
— Нашла?
— Нашелся, — розовея, сказала Клавдя.
Женька робко заговаривал со Жмакиным. Он, видимо, ничего не знал. Появилась бабка. Увидев Жмакина, она увела его в кухню и, называя Николаем, — по старому паспорту, — стала упрашивать записаться с Клавдей. А Клавдя стучала в кухонную дверь и кричала:
— Баб, не мучай его. Лешка, ты еще живой?
— Живой, — смеясь, отвечал он.
А бабка плакала и, утирая слезы концами головного платка, говорила ему, как сохнет и мучается без него Клавдя и что, какой он ни есть человек, пусть женится и дело с концом, а там будет видно.
— Эх, бабушка, — сказал Жмакин, — недалекого и вы ума женщина. Что, я не хочу жениться?
До ужина он сидел с Клавдей в ее комнатке и тихо разговаривал у открытого окна. Потом Клавдя принесла лампу и ушла собирать на стол, а он взял с подоконника книгу и тотчас же нашел в ней телеграмму на Клавдин адрес. Телеграмма была Клавде, а подпись такая: «Целую. Жмакин». «Что за черт, — подумал он, — когда это я депеши посылал?» В книге была еще одна телеграмма, а я ящике и на полочке под слоником целая пачка телеграмм, и все подписанные Жмакиным. Он совершенно ничего уже не понимал и все перечитывал нежные и ласковые слова, которые были в телеграммах. «Это кто-то другой под меня работает, — вдруг со страхом подумал он, — это она с кем-то путается, это она вкручивает, что ли?»
Вошла Клавдя. Лицо у него было каменное. Она поглядела на него, на телеграммы и вспыхнула. Никогда он не видал таких глаз, такого чистого и в то же время смущенного взгляда.
— Это что? — спросил он и постучал пальцем по столу.
— Ничего, — сказала она.
— Это что? — опять, но громче спросил он.
— Дурной, — сказала она и, глядя ему в глаза, добавила: — Это я сама писала.
— Как сама?
— А сама, — сказала она, — не понимаешь? Сама. Чтоб они все не думали, будто ты меня бросил. Я ж знаю, что ты не бросил, — быстро сказала она, — я-то знаю, а они не знают. И еще я знаю, что ты, кабы догадался, такие телеграммы обязательно бы посылал. Или нет?
Румянец проступил на его щеках.
— Да или пет?
— Я не знаю, — сказал он.
— А я знаю, — ответила она, — я все знаю. И когда я, бывало, помню, все про тебя думала, так читала эти телеграммы…
Он молчал, опустив глаза.
— Пойдем, — сказала она и взяла его за руку, — идем, там картошка поспела.
И они пошли в столовую, где ничего не изменилось, где, так же как зимой, гудело радио и где благодушный Корчмаренко читал газету, и Женька занимался опытами по руководству «Начинающий химик».
18
К ужину подавали рассыпчатый отварной картофель в чугунке, сельдь, залитую прозрачным подсолнечным маслом и засыпанную луком, и для желающих водку в тяжелом старинном графине. Старик Корчмаренко со значительным видом налил сначала себе, потом Жмакину, потом вопросительно взглянул на Федю Гофмана. Не отрываясь от газеты, Федя Гофман накрыл свою рюмку ладонью.
— Читатель, — сказал Корчмаренко.
Женька влюбленными глазами разглядывал Жмакина. Окна были открыты настежь, — с воли в комнату вливался сырой вечерний воздух. Протяжно и печально замычала в переулке корова. Гукнул паровоз. Старуха с хлопотливой миной на лице подкладывала Жмакину побольше картошки. Все молчали. Федя Гофман стеснял и Клавдю и Жмакина, может быть, безотчетно он стеснял и других. На лице у него было написано недоброжелательство, а встретившись нечаянно глазами со Жмакиным, он покраснел пятнами, и на висках у него выступил пот.
— Ну что ж, — сказал Корчмаренко, — выпьем по второй.
— Можно, — сказал Жмакин.
С третьей рюмки он на мгновение захмелел и сказал в спину уходившему Феде Гофману:
— А вы на земле проживете, как черви слепые живут, ни сказок о вас не расскажут, ни песен о вас не споют.
Федя дернул плечами и скрылся, а Корчмаренко спросил:
— Чего это случилось, а?
— У нее спросите, — ответил Жмакин, кивнув на Клавдю. — Она знает.
— Ладно, — сказал Корчмаренко, — потом на крылечке отдохнем.
Клавдя ушла к дочке, Женьку услали спать, а двое мужчин вышли на крыльцо курить табак. Корчмаренко молчал, пуская дым к светлому небу. Жмакин подозвал Кабыздоха и чесал ему за ухом. Оба молчали. В соседних домах уже не было света, все тише и тише становилось в поселке, только собаки порою побрехивали, да гукали на Приморке паровозы.
— Но, Жмакин? — спросил наконец Корчмаренко неуверенным голосом.
— Чего но? — отозвался Жмакин.
— Как вообще дела?
— Да никак, — сказал Жмакин, — в правительство пока что меня не выдвинули.
— А я думал, выдвинули, — сказал Корчмаренко.
— То-то что нет, — сказал Жмакин.
Помолчали.
Корчмаренко притворно зевнул.
— Спать, что ли, пойти, — ненатурально предложил он.
— Можно и спать, — согласился Жмакин.
— Ой, Жмакин, — кашляя, сказал Корчмаренко, — не выводи меня из себя.
— Да ну там, — усмехнулся Жмакин, — как это я вас вывожу…
— Воруешь?
— Нет.
— Работаешь?
— Да.
— Хорошо работаешь?
— А зачем хорошо работать? — сказал Жмакин, — Это нигде не написано, что надо хорошо работать.
— Значит филонишь?
— Филоню.
Молча и быстро они поглядели друг на друга.
— У, подлюга, — жалобно сказал Корчмаренко.
Жмакин рассмеялся, отпихнул от себя собаку и встал.
— Ничего, хозяин, — сказал он, — как-нибудь бочком и проскочим. Петушком.
Клавдя лежала уже в постели, когда он вернулся. Он снял башмаки, пиджак, аккуратно повесил брюки на спинку стула и спросил у Клавдии, была ли она у Лапшина. Она ответила, что была несколько раз.
— Понравился?
— Хороший человек, — сказала Клавдя.
— Все мы хорошие для себя, — сказал Жмакин, — я для себя, например, самый лучший.
— Вот и неправда, — не согласилась Клавдя, — ты для себя самый худший, а не самый лучший.
Он подумал и согласился.
Потом он лежал рядом с ней и, слушая, как наверху ходит Федя Гофман, говорил:
— А ему фигу с маком. Верно, Клавдя? А? Или ты уже, не дай бог, спишь?
В пять часов утра оп, оставив ее спящей, уехал в город и, не заходя в часовню, пошел на работу — опять мыл машины, но против обыкновения ни с кем не ссорился, не задирал и был до того смирным, что Васька у него даже спросил:
— Чего это ты, Жмакин, такой тихий?
Под вечер во дворе возле слесарной мастерской Жмакин столкнулся с Женей. Оба разом остановились.
— Ну и ну, — сказала девушка, — носишься как очумелый.
На ней была синяя промасленная роба, и лицо у нее было в копоти и в масле.
— Ваську не видела? — спросил он.
— Нет, — сказала она, — я тоже как раз его ищу.
Еще постояли друг против друга.
— А ты зачем его ищешь? — спросил Жмакин.
— Кручу с ним, — ответила Женя.
Помолчали.
— Ничего, парень подходящий, — произнес Жмакин, — только жениться ему рано, ты ему голову не больно завертывай.
Женя фыркнула.
— Ну ладно, — сказал Жмакин, — некогда. Желаю счастья.
Он козырнул и ушел домой, в часовню. В часовне Пилипчук и Никанор Никитич пили чай и играли в домино, в козла. Жмакин козырнул директору и улегся на раскладушке в алтаре.
— Вам письмо, Жмакин, — сказал, покашливая, директор, — мы за вас тут расписались.
Жмакин вышел, шлепая босыми ногами. Пилипчук протянул ему большой твердый конверт со штампами и наклейками. Сделав непринужденное лицо, Жмакин вскрыл конверт и вынул оттуда несколько бумаг, сколотых булавкой. Бумаги были твердые, толстые, аккуратные, и на всех были фиолетовые печати и значительные подписи с энергическими росчерками и хвостами. От волнения у Жмакина тряслись руки, и глаза бестолково косили, так что он толком ничего не мог разобрать и разобрал только одни штампы и подпись прокурора республики. На другой бумаге сообщалось решение Верховного суда и было слово «отклонить», и Жмакин сразу же помертвел и выругался в бога и в веру, по Пилипчук взял у него из рук бумаги и мерным голосом все растолковал ему.