— На какую фамилию? — спросила она.
— Да хоть и на мою, — сказал он. — Моя фамилия теперь ничего, в порядочке.
— Ах ты Жмакин, — сказала она, — ах ты Жмакин, Жмакин.
И засмеялась.
— Чего ржать? — сказал он. — Отвечай на вопрос.
— Ладно, — сказала она.
Вошел Женька с моделью планера в руке. Жмакин поговорил с ним. Потом Клавдя проводила его на станцию.
Вечерело.
Жмакин влез в вагон, помахал Клавде рукою и сел на ступеньку. Поезд шел медленно, паровоз тяжело ухал впереди состава. В вагоне пели ту же песню, что Жмакин слышал давеча в управлении:
Ты лети, лети, лети, лети,
Ах, телеграмма,
Ах, телеграмма.
Через реки, горы, долы, океаны,
Ах, океаны
Да и моря…
Песня была беспокойная, грустная, щемящая. Перед Жмакиным, подернутые легкой вечерней дымкой, курились болота.
Ты скажи ему, скажи ему, что снова,
Скажи, что снова,
Скажи, что снова,
Я любить его, любить его готова,
Любить готова да навсегда,
Ты скажи ему, скажи ему…
Загудел паровоз. Мимо неслись белые столбики, болотца, далекий острый парус…
Жмакин прищурился, глядя вдаль. О чем он думал? О правах, о шоферстве, о том, как он на особой машине в Заполярье пройдет ту тайгу, в которой его когда-то чуть не задрали волки… Или Лапшин… Или Пилипчук…
Ты лети, лети, лети,
Ах, телеграмма, ах,…
Что Лапшин?
Он представлял себе глаза Лапшина, ярко-голубые, любопытные и упрямые, и тотчас же чувство благодарности наполнило все его существо.
Опять загудел паровоз.
— Упадете, — сказал Жмакину сверху из тамбура чей-то опасливый бас.
— Ни в коем случае, — сказал Жмакин.
И вновь стал думать напряженно и весело.
Ленинград — Одесса.
1935–1938 гг.