— Значит, дадут паспорт? — страшно расчесывая голую грудь ногтями, спросил Жмакин. — Или я ошибаюсь, товарищ Пилипчук?
— Несомненно дадут, — сказал Пилипчук, — тут имеется прямое на этот счет указание.
— Временный?
— Зачем же временный, — поблескивая медвежьими глазками, сказал Пилипчук, — получите отличный паспорт, постоянный.
— Интересно, — сказал Жмакин и ушел опять к себе в алтарь.
Тут на раскладушке он разложил на голом животе бумаги и конверт и стал, нахмуриваясь, вчитываться в драгоценные фиолетовые слова, рассматривать подписи, печати с гербом Союза и даже поглядел одну печать на свет. Все было точно, ясно и правильно, и эти бумаги вполне заменяли ему паспорт на сегодняшнюю ночь — они даже были почетнее паспорта, потому что тут стояли подписи больших людей, и наличие таких подписей как бы говорило о том, что Жмакин чуть ли не коротко знаком и с прокурором Союза, и с председателем Верховного суда, и еще с разными значительными лицами, которые так тщательно занимались исследованием и рассмотрением его, Жмакина, жизни и судьбы.
«Чуть что — теперь к ним, — раздумывал Жмакин, глядя в потолок, — прямо в приемную и прямо к прокурору. Извиняюсь, не помните ли вы одного некоего по фамилии Жмакин? Так я и есть тот самый Жмакин. Очень приятно!»
И ему рисовались необыкновенно сладкие и необыкновенно приятные картины — одна другой радужнее и умильнее: то он, Жмакин, где-то такое катит в машине с Верховным прокурором, вольно и непринужденно с ним беседуй. То Верховный суд в полном составе пришел в гости на квартиру к Жмакину, но не сюда, в алтарь, а на какую-то настоящую квартиру, в которой уже присутствует Лапшин, и вот все садятся за стол пить чай, и тут же лежат паспорта стопкой, как блины на блюде, и Жмакин сам себе заполняет паспорт…
…Проснулся он очень скоро, и сразу же схватился за бумаги и стал опять читать их и перечитывать, а потом написал в Лахту телеграмму и пошел ее отправлять на телеграф.
Уже ночь была — теплая и душная, и на улице дул горячий ветер, носил пыль. На Малом проспекте на углу возле папиросного ларька стоял знакомый человек; Жмакин заглянул сбоку поближе и узнал Балагу. Желтый свет изнутри ларька освещал мятое лицо Балаги, нечистую руку с отросшими ногтями и толстую махорочную самокрутку, которую Балага посасывал, беседуя с одноглазым инвалидом-ларечником. «Что такое, — с тревогой подумал Жмакин, — чего он тут ходит-бродит? В тюрьме бы ему, а он, вишь ты…»
Миновав один раз ларек, он вернулся и, слегка оттолкнув Балагу, спросил себе папирос «Блюминг», пачку за шестьдесят пять копеек.
— Лешенька, — приветливо и осторожно сказал Балага, — здравствуй, орел!
— А, Балага, — равнодушно ответил Жмакин и, взяв сдачу, пошел по Четвертой линии мимо тяжелых каменных домов, нагретых за день солнцем и пышущих сейчас жаром, как из печки.
Расчет был правильный.
Балага, заметив равнодушие и незаинтересованность Жмакина, побежал за ним.
— Погоди, Леша, — крикнул он, ковыляя сзади и погромыхивая посошком по выщербленным плитам тротуара, — куда побежал, отец?
Жмакин остановился и, разорвав новую пачку папирос, закурил.
— Здравствуй, Лешенька, — сказал Балага.
— Здравствуй, Балага, — ответил Жмакин и не подал руки.
— Куда поспешаешь? — спросил Балага.
— Дело есть, — сказал Жмакин.
— Не сидел?
— Да как сказать, — неопределенно произнес Жмакин, понимая, что Балага осторожно прощупывает его.
— Так, — сказал Балага.
— Ну ладно, — сказал Жмакин, — будь здоров, Балага.
— Куда поспешать-то, — сказал Балага, — нам спешить-то некуда, Леша.
— Да как раз есть куда.
— Ишь ты, — произнес Балага почтительно и, как показалось Жмакину, нагло.
В больших черных воротах дома, около которого они разговаривали, на каменной тумбе сидел человек и тренькал на гитаре. Вокруг него несколько девушек и парней щелкали семечки и лениво пересмеивались и переговаривались разомлевшими от душной и пыльной ночи голосами.
— А ты сам не сидел? — спросил Жмакин.
— Сидел, — сказал старик, — как же не сидеть. Обязательно сидел.
— За что же ты сидел? — спросил Жмакин.
— А по подозрению, — произнес Балага и чему-то усмехнулся. — Пришли, забрали, да и посадили. Но пришлось отпустить. Прокурор, спаси его бог, заступился. За что, говорит, держите старого человека?…
— Отпустили?
— Почти что так.
— Что значит почти? — сказал Жмакин. — Или отпустили, или не отпустили..
— Поди ты какой прыткий, — сказал Балага, — все ему вынь да положь. Научился у товарища Лапшина.
— А? — быстро спросил Жмакин.
— Бе, — ответил старик и засмеялся.
— Ты что это крутишь, старая сволочь? — срываясь на фальцет, спросил Жмакин. — Ты что юлишь?
Старик молчал.
— Чего глядишь? — спросил Жмакин. — Чего вылупился?
— Корнюху ты продал? — спросил Балага.
— Я, — вдруг успокаиваясь, сказал Жмакин.
— Врешь, — сказал Балага твердо. — Я Корнюху продал, а не ты. Я давно в своей преступной жизни раскаялся, и давно меня товарищи милицейские простили…
— Полицейские тебя простили, а не милицейские, — произнес Жмакин, — знаем, слышали…
Он мотнул головой и зашагал прочь от Балаги, но Балага догнал его и пошел с ним рядом.
— Слышь, Алексей, — сказал оп, — не беги от меня, я тебе всю правду скажу.
— Пошел ты вон.
— Сердитый, — сказал Балага, — слышь, Леша, Корнюху-то того… В газете было написано черным по белому. Приговор приведен в исполнение, Ох, страшно.
— Уйди, — широко шагая, сказал Жмакин, — уйди, а то двину.
Тут тянулся высокий большой забор, и возле забора мерно ходил часовой с винтовкой и в фуражке, низко надвинутой на глаза. Миновали забор, вышли к воде. От сонных барж потянуло смолою. Большой бородатый мужик, поставив ведро на дрова, глотал воду как лошадь.
— Барочник, — сказал Балага, — барочный человек. У них в старое время золотишко водилось. Был один немец, тюкал их — красивый дом построил.
— Оставь ты меня к чертовой матери, — сказал Жмакин, — что ты увязался?
— Дай пятерку, — сказал Балага.
— На, держи, — сказал Жмакин и, сунув Балаге в руку кукиш, зашагал мимо решеток заброшенной набережной к себе на Вторую линию.
Но тотчас же он подумал о том, что Балага, наверное, идет по следу и что тут не без Корнюхиных дружков-корешков, что Балага наверняка хочет вызнать, где Жмакин живет, и хочет продать его Корнюхиным корешкам за хорошие деньги, и что надо Балагу закрутить и обдурить, — и он сразу же сделал старый вольт — юркнул в подворотню и притаился, вжавшись с силой в ворота и подобрав живот. Через несколько минут по щербатому тротуару проковылял Балага, держа голову набок и подпираясь батожком. Пыльник из драной клеенки бил его по ногам, он шел, как бы принюхиваясь, и Жмакин вспомнил, что про Балагу когда-то говорили, будто он был при царе выдающимся филером и будто ему поручали разные серьезные дела.
«Позвонить, что ли, Лапшину», — подумал Жмакин, но сразу же отмахнулся от этой мысли, решив, что Лапшин, пожалуй, засмеется, узнав, как Жмакин испугался Корнюхиных корешков… «Сам справлюсь», — заключал он и пошел осторожно вперед, покуривая папироску и думая о том, что, кажется, обдурил Балагу. Но на углу возле старого, сгоревшего по фасаду дома он почти столкнулся с Балагой, шедшим ему навстречу. Увидев Жмакина, Балага заморгал и сделал вид, что удивился.
— Эдак я тебя и порежу, чего доброго, — как бы шутя, но и серьезно произнес Жмакин, — не лазай, старичок, где не надо.
— Да ты что, одурел? — спросил Балага. — Я где переспать ищу, а он — порежу.
— Знаем — переспать, — сказал Жмакин, — что, у тебя квартиры нету?
— Моя квартира, брат, сто первый километр, — сказал Балага, — выслали меня товарищ Лапшин и еще другие товарищи. Парий я, вот кто.
— Ну и вали на сто первый километр, — посоветовал Жмакин, — чего тебе тут колобродить.
И он пошел вперед, не поверив Балаге, но больше уже не скрываясь от него. Что в самом деле! На перекрестке сонно стоял милиционер в каске, в перчатках, при нагане. «Как-нибудь, — решил Жмакин, — депешку отправим и спать. А завтра паспорт получим и финку приобретем. А финку не приобретем — нож наточим. Покупайте нашу жизнь за бешеные деньги кто желает!»