Кульминационным моментом этого противоречивого процесса стало принятие в 1977 году новой конституции. Вначале, когда Хрущев взялся за разработку нового Основного Закона, эта инициатива, казалось, сулила прогресс демократии в СССР. Но потом подготовка конституции была отложена в сторону. Когда же в середине 70-х годов к ней вернулись снова, то речь пошла уже совсем о другом. Брежневский текст более пространно и более подробно воспроизводил прежние принципы сталинской Конституции 1936 года, остававшейся в силе, но никогда не соблюдавшейся в том, что в ней говорилось. Брежневской конституции также суждено было остаться только на бумаге. Ее обнародование не вызвало интереса. Источник, близкий к диссидентским кругам, мог оценить ее как документ, «опасный в силу своей бесполезности»[306]. И еще одно решение, связанное с культурной жизнью страны, имело самые тяжелые последствия более для гражданского самосознания, чем для государственного или политического развития. Отмеченное в начале 60-х годов, несмотря на многочисленные трудности, пробуждение интереса к историческим исследованиям в 70-е годы оказалось полностью блокированным. Решающий удар был нанесен в связи с разгоном школы, зарождавшейся в Институте истории Академии наук СССР вокруг отдела методологии, возглавляемого Михаилом Гефтером[307]. Исторические исследования и преподавание истории были заключены в рамки официальной идеологии, а сама история стала исправляться с учетом политических соображений того времени. Последствия этой акции были тем более тяжелы, что этот откат назад произошел именно в тот момент, когда в результате провала и кризиса подлинно советских, коммунистических и революционных идей в стране возрождались к жизни исторические принципы, восходящие к ее дореволюционному прошлому — до 1917 года.
К тому же полностью были заброшены исследования на тему сталинского прошлого. Все больше дело представлялась так, будто ничего особенного не происходило. Дошли до того, что стали отрицать сталинизм как явление[308]. В таком случае сама история СССР теряла всякий смысл, ибо ни одна из проблем советского общества не могла стать понятной без рассмотрения и анализа того, что представлял собой сталинский период истории как для развития и утверждения страны, так и в плане происходивших в то время трагедий[309].
Невозможно понять, почему в общественном мнении отношение к сталинизму было двояким. Не будем говорить о тех представителях государственного аппарата или интеллигенции, которые видели в защите сталинского наследия путь к сохранению установившегося порядка вещей и, в конечном счете, своей доли власти. Все это — часть советской действительности. Но в то время в СССР сталинизм существовал также и в народе. Наиболее внимательные наблюдатели отдавали себе в этом отчет. Водители такси и грузовиков прикрепляли на ветровом стекле или на панели управления портреты Сталина. Некоторые ограничивались тем, что хорошо отзывались о Сталине. Были и такие, у кого Сталин вызывал ностальгию по сильной власти. «Со смерти Сталина, — говорили они, — в стране больше нет порядка»[310]. Для третьих, причем не только пожилых людей, со Сталиным связывались воспоминания о героическом прошлом и страстной вере в светлое будущее. И наконец, наиболее обездоленные группы населения выражали таким образом «бессильное желание с помощью своего рода строгого высшего судии расквитаться за ежедневные унижения»[311]. Все эти настроения оборачивались в конечном счете против брежневского правительства, а не в его пользу, несмотря на все его снисходительное отношение к сталинизму.
Остается лишь сказать, что в России как тогда, так, к сожалению, еще и сегодня нет никого, кто счел бы это явление достойным изучения. Тогда за это дорого заплатили. Платили еще больше и потом, в послебрежневские годы. Платят и до сих пор. Только один человек имел мужество написать однажды: «Мне хотелось бы понять тот народный феномен, который выразил себя в сталинизме»[312]. В ответ не прозвучало никакого отклика.
VI. Геронтократия
Продовольственный кризис
В середине 1976 года Брежнев перенес тяжелейший инфаркт. Состояние его здоровья давало повод для беспокойства начиная по меньшей мере с 1971 года[313]. На Хельсинкской конференции в 1975 году как ее непосредственные участники, так и сторонние наблюдатели замечали, что глава советского государства был нездоров. После 1976 года Брежнев стал резко терять свои способности к работе, хотя и оправился после инфаркта. Он все еще встречался с главами иностранных государств и правительств, но был уже не в состоянии проводить важные переговоры или беседы, ограничиваясь зачитыванием предварительно составленных текстов[314]. С этого времени в течение шести лет во главе СССР стоял физически неполноценный человек. В нормальной ситуации такой непорядок достаточно легко можно было бы устранить, но он стал для Москвы 70-х годов роковым. Он как зеркало отражал прогрессирующий кризис страны и стремительную деградацию ее правительства.
В самые напряженные моменты Брежнев уже не мог работать более шести часов в день даже с перерывами на основательный отдых. В пятницу он уезжал из Москвы до конца недели. Два раза в год генсек брал длительный отпуск и проводил его на юге страны. Функционирование государственных учреждений было отрегулировано в соответствии с его возможностями. Заседания Политбюро и Секретариата партии стали краткими, поспешными, формальными: один-два часа максимум, не столько для решения вопросов, сколько для того, чтобы зафиксировать ранее принятые решения. Национальная политика в наиболее значительных проявлениях была доверена отдельным узким группам руководителей: внешние дела и оборона — триаде Андропова, Громыко, Гречко (после смерти маршала Гречко его место занял Устинов): экономика — Косыгину и Мазурову; идеология и вопросы партии — триумвирату в составе Суслова, Пономарева, Зимянина[315]. Все остальные лишь одобряли их решения. В результате отсутствовала не только общая программа советской политики, но и просто эффективное ее координирование.
Наиболее разумным решением была бы замена генерального секретаря. Но именно этого, казалось бы, в любом случае наиболее естественного выхода из положения тщательно избегало Политбюро из опасения нарушить сложившееся вместе с брежневской стабильностью равновесие на вершине власти. Олигархи, фактически сверстники Брежнева, предпочитали скорее управлять страной при больном главе государства, нежели допустить мысль о политической борьбе, которую вызвало бы его отстранение. Так олигархия превратилась в геронтократию, и за этой «эволюцией» саркастически наблюдали как изнутри страны, так и за рубежом. Средний возраст членов Политбюро, на момент смерти Сталина составлявший 55 лет, во времена смещения Хрущева — 61, в 1980 году перевалил за 70 лет; в Секретариате средний возраст составлял 67 лет, среди основных членов правительственной команды — 68 лет. Люди в возрасте менее 50 лет практически отсутствовали. Аналогичный процесс, хотя и в более умеренных пропорциях, наблюдался и в других органах государства-партии, например в Центральном Комитете партии и среди первых секретарей обкомов[316]. В руках этих пожилых и одряхлевших руководителей находилась вторая «сверхдержава» мира, которой как раз в это время надлежало бы решать кардинальные проблемы.