Обеденный перерыв, видимо, только начался. В цехе стояла тишина большого безлюдного здания, когда каждый звук дробится и отражается во всех углах и закоулках многоголосым эхом.
В краснодеревном отделении витал летучий запах политуры, смешанный с настоем свежих сосновых опилок и стружки.
Алексей подпоясался заскорузлым от лаков и клея фартуком и взялся за фуганок.
— Чего без дела-то стоять. Надо филенки для шкафа заготовить. Поставь на плитку банку с клеем погреться.
Я следил, как, свиваясь спиралью, выползает из верхнего отверстия фуганка тонкая ровная лента желтоватой стружки. Алексей работал, ритмично покачиваясь всем корпусом. Изредка он брал металлический угольник и проверял кромки отфугованных досок.
— Чем хорошо работать в краснодеревном, — остановившись на минуту, сказал он, — все первосортный материал. Доска так доска: сухая, чистая. Эх, не люблю сырой лес: сделаешь вещь, потом тебе все порвет либо скорчит. Да и сырую доску так, без зажимов, разве склеишь?
Он быстро мазнул кистью с горячим жидким клеем по кромке доски, закрепленной на ребро в верстаке, проделал то же со второй доской, предназначенной к склейке, поставил доску на доску и стал верхнюю легонько двигать взад и вперед, растирая оказавшийся между ними слой клея. Через минуту доски схватились.
— Вот и все, — удовлетворенно сказал Алексей, вывинчивая их из верстака и отставляя в сторону, — засохнут, попробуй разъединить, в свежем месте расколется, а на склейке — никогда. Приглядись, какая подгонка.
Да, если бы не совсем точно совпадавшие слои дерева, место склепки установить было бы невозможно, настолько безукоризненно сделана была прифуговка.
— То-то, — заметил Алексей, когда я молча развел руками. — Это, выходит, не «Громобой» делать. Там любую дыру можно было паклей законопатить, варом залить или краской закрасить — здесь так не пойдет. Политура, она тебе изъяны не спрячет, а, наоборот, все наружу вытащит.
Он взялся за вторую пару досок, так же ловко смазал их клеем, притер и отставил в сторону. Потом последовала третья, четвертая пара. Закончив эту работу, Алексей взялся отстругивать ранее заготовленные доски. Подключив электрический рубанок, он быстро — так, что мелкая щепа и древесная пыль фонтаном взлетели над рубанком, — снял верхний опилочный слой и стал дальше отделывать доску вручную. Сначала фуганком, водя над несколько наискось, потом острым, снимающим тонкую папиросную стружку шлихтиком.
Работал Алексей с наслаждением, даже слегка склонив набок голову, словно прислушиваясь к певучим звукам, какие издавал под его рукой шлихтик.
Мне вспомнились мои юношеские годы. Домик на пограничной заставе. Летние сумерки, плотно кроющие землю. Наш общий любимец, красноармеец топографического отряда Володя Пржевлоцкий, до службы скрипач из оркестра томского театра. На столе стопка новых нот — большая для нас драгоценность! — привезенная из Никольска-Уссурийского. Володя стоит, слегка склонившись к столу, и проигрывает одну вещь за другой, я перелистываю ему ноты. Мы шестеро сидим как зачарованные и слушаем, слушаем… Но сумерки становятся гуще, еле различимы даже листы нот, не то что знаки на них, а Володя все играет, не путаясь, не сбиваясь. Вот он повернулся лицом к окну, в глазах мерцают блики вечернего света… Становится вовсе темно. Я скорее догадываюсь, чем вижу, что Володя играет с закрытыми глазами. А мелодия ширится, развивается, звучит все прекраснее, заполняет всю комнату, и кажется — это поет не инструмент в руках музыканта, это поет сам человек. Что это? Откуда такая смелость, свобода, уверенность? Встретилась знакомая пьеса, и потому ноты уже не нужны? Или это свободная импровизация, полет фантазии, мечты человека, искусство большого мастера?..
Я смотрел сейчас на размеренные, точные движения Алексея, наблюдал за выражением его лица, когда он коротким, мимолетным прикосновением руки проверял гладкую поверхность доски — не осталось ли на ней еще малейших щербин, — и переживал вместе с Алексеем напряженное и в то же время сдержанное ожидание мастера, задумавшего новое произведение. Оно уже прозревается в своих будущих прекрасных линиях, в своем осмысленном содержании, а пока — под руками бесформенные куски материала…
— Алеша, — тихо спросил я, — доволен ты этой работой?
Алексей нехотя выпустил из рук шлихтик.
— Как тебе сказать? — проговорил он, легонько поглаживая доску. — Нет! Не то чтобы она не нравилась мне… Но если бы это раньше, взял бы да на другую работу перешел. Надоело одно — давай скорей за другое. Никак я не могу на одном деле долго задерживаться. Будто кто меня в спину всегда толкает. Беспокойство. Почему? Освоил я дело — стало оно легким, давай на другое переходить, где труднее. Изучать новое дело мне нравится… Но… с краснодеревной работы ни на какую другую больше я уже не уйду. Понял я: моя эта работа! То самое, чего я всю жизнь искал. А вот все-таки недоволен. И если хорошо разобраться — чем недоволен? Вот ты давеча похвалил этот стол. Конечно, вещь хорошая, но мне от него полной радости нет, нет того, чтобы можно было сказать: нельзя ни отнять, ни прибавить. И отнять можно и прибавить тоже! Когда я начинал, не таким он мне представлялся, кончил — вижу: не сделали руки, чего я хотел. Досада! Нет, погоди, ты не перебивай меня! Дай договорю. Это первое, а вот второе. Делаю я вещи одну за другой, и каждая новая вещь получается лучше — мастером, значит, становлюсь. А по сути что получается? Врезаюсь я в свое ремесло все глубже и глубже, как бур, которым землю сверлят, когда к драгоценной руде пробиваются. Ты понимаешь — вглубь. А в ширину нот у меня еще настоящего ходу. И это меня стесняет, вроде как в плечах мне жмет. Чего-то мне еще не хватает.
— Я тебе скажу…
— Не надо! Я сам скажу. — Он прошелся по мастерской. Стружки мягко похрустывали под его ногами. — Понимать я, конечно, понимаю. Не могу я работать, как эта вот машина. — Он подошел к долбежному станку. — Нажать кнопку — и пожалуйста, что ей положено — выполнит. Отпустить кнопку — стоп, остановилась. Мне во все мыслью проникнуть надо, понять — почему. И тут получается, что мысль моя внутри той вещи, над какой я работаю, никак не остается. Выходит и разливается на миллион ручейков и эту вещь со всем, что есть в мире, обязательно связывает. Проследишь за каждым таким ручейком, а на конце у него всякий раз как плотина какая стоит. Почему? Вопрос такой. Самому себе. Разберешься, сломаешь плотину, потечет дальше этот ручей. А их еще миллион! И не могу я ни один запертым, без движения, оставить. Покоя себе не найду. Потому что знаю: все понять я могу. А раз могу — так не оставлю. Чем же тогда я недоволен? А тем, что способность все понять, все связать, объяснить, такую способность в себе я чувствую, а еще много до сих пор я не знаю, что люди знают уже. Вот этим я и недоволен. Почему инженер к станку подходит и тот его, как хозяина своего, слушается, а меня только — как кучера? Учусь, учусь, читаю, на лекции хожу, а сразу все вместить голова не успевает. И вот думаю, что до тех пор человек не будет спокоен, пока не поднимется над вещью, которую делает, настолько, что она ему со всех сторон станет видна. Раньше я от работы к работе метался. Почему? А потому, что над работой этой подняться, изнутри да наружу вылезти силы, умения, а может, и терпения не хватало. Теперь не уйду. Теперь я в работе своей не сижу, как в бочке. — Алексей помолчал, ероша в задумчивости рукой волосы. — Совсем по-новому стал жизнь видеть. Партия мне в этом помогла. Она меня добиваться сути вещей приучила. Вот только еще вширь бы мне раздаться, побольше умом своим охватить…
Алексей снова взялся за шлихтик.
— Знаешь, — сказал он мне виновато, — поговорить с тобой, конечно, хорошо. Но ты уходи. Сейчас мешаешь ты мне. Мне работать надо.
Он не сказал, что ему надо еще и подумать, поразмыслить одному, без постороннего человека. Я это понял и ушел.
А Ганецкий еще раз испортил мне настроение!