— Поздравляю! Дело сделано. Ты остаешься в техникуме. Даже партийцев мне удалось убедить. Вот пример того, когда немец идет с немцем плечо к плечу — результат радует. Смешно было бы — за отца, к тому же давно умершего, отвечать сыну. Смешно!
Ганс Меерович дружил с осторожностью всю жизнь:
— Не следует нам встречаться часто. Мои пожелания ты будешь узнавать от Фрица Рихтера. Выполняй их хорошенько. Гут?
— Яволь! — ответил Сергей и признательно пожал пухлую руку директора.
— Ездил я с Гансом Мееровичем под Одессу, — продолжал свой рассказ Пашканг. — Гостили у колонистов. Немного пожили в Мариуполе. Ганс Меерович весьма доволен был поездкой.
Пашканг назвал мне имена колонистов, выразивших готовность служить фатерлянду. От Сергея же я узнал фамилии воспитанников техникума, которых посетил Ганс Меерович.
Пашканг передохнул, закурил и встал.
— Не думайте, что я продал Шварца, лишь бы остаться в техникуме. Не то слово, извините. Это Шварц так сказал мне на прощанье: «Смотри, не продай энкеведистам! Я к тебе всей душой».
У меня это не шкурничество… Я могу и работать. Моя боязнь… Родина не пострадала бы… Ну, не могу выразить. Насчет войны он… Как же это убивать ребят? А он фашистов ждет! Нехорошо так думать и говорить про человека, который в моей жизни много значит…
— Ты очень хорошо сделал, Сергей! — Я крепко пожал руку Пашканга.
— Теперь можете писать. Я высказал все…
И мы еще долго говорили с Пашкангом. В заключение я обнадежил парня:
— Думаю, что техникум ты закончишь успешно. И механик из тебя получится — на большой палец!
— Данке шен! Большое спасибо! А как же Ганс Меерович?
— Как с ним быть, решит начальство.
— Велика же правда нашего дела, если проникся ею даже сынок дворянина! — с пафосом говорил начальник отдела НКВД, когда доложил о приходе Пашканга. Мне было радостно от сознания того, что Сергей Пашканг нашел в себе силу и волю прийти в НКВД. Старый, матерый враг России не разгадал в крепко обиженном нами, внешне пугливом парне настоящего патриота Страны Советов…
— Ну, Громов, молодчина! Спасибо! — Макар Алексеевич пожимал мне руку. А мне было просто неловко: ведь Пашканг без моего участия раскрыл Шварца!
Начальник отдела ОГПУ еще и еще всматривался в список агентов, завербованных Шварцем.
— Но как играл роль — заслуженный артист! Понимаешь, Громов, и все же мы доверчивые. Чуть не упустили шпиона! Да, возрадуется Бижевич…
На новом допросе Шварц все так же отрицал свою причастность к шпионской организации.
Одного за другим вводили на очную ставку агентов врага. Они уличали Шварца, и он наконец признался во всем.
Родители Ганса Мееровича, да и он сам, в прошлом были тесно связаны с иностранными фирмами, которые эксплуатировали богатства юга Украины. Зная о предательстве Шварца, немецкая разведка принудила его дать обязательство верности рейху и приказала:
— Верно служи Советскому Союзу!
И он во всем следовал приказу. Записался в сочувствующие большевистской партии. За усердие был назначен директором техникума. И тогда Шварца нашли и дали новый приказ:
— Каждый немец, выпущенный вами из техникума, должен иметь свою цель! Главное — военные заводы. Но пока активные действия запрещаем!
Завербованные Шварцем дипломированные механики оседали в цехах, в конструкторских бюро крупных заводов юга Украины. Они брали на прицел активистов. Составляли тайные справки о мощности предприятий. Вызнавали партийные секреты. Приглядывались к людям, выбирая себе заранее будущих помощников. Так образовалась подпольная, довольно разветвленная сеть «законсервированных» агентов фашистской Германии.
Конечно, Юзеф Леопольдович весьма обрадовался: казалось, что жизнь подтвердила его прозорливость! Он отослал в Москву пространный рапорт и ожидал громкого судебного процесса над организатором гнезда шпионов.
Но подвел Шварц: однажды утром в отдел ОГПУ сообщили из тюрьмы о том, что Ганс Меерович повесился в камере.
Особая инспекция расследовала случай самоубийства арестованного. Всплыл наружу рапорт Морозова. И вместо благодарности Бижевич получил выговор в приказе по Наркомату внутренних дел…
ЧЕЛОВЕК СО ШРАМОМ
Село Сухаревка беспорядочно раскидано, в низине, над оврагом. Белобокие хатки едва просвечивают в зеленой гущине садов. Чудилось мне, что однажды захмелевший великан вытряхнул из мешка домишки — куда попало, там и прилепилось жилье.
Одинокая мазанка с подсолнухами, нарисованными над оконцами, ютилась у самого обрыва под старым раскидистым грабом. Вдоль тына кудрявился буйный хмель, и, как сторожа, выглядывали разноцветные мальвы. На кольях сушились глиняные глечики.
Жила в той мазанке вдовая Настя, еще статная, со свежими губами, украинка. Муж ее затерялся на кривых махновских стежках, попав, наверное, под острую саблю котовца. И могила его ведома лишь свинцовым ветрам да черной земле Украины.
Сельсовет назначил нового почтальона, и Настя приняла его в свою мазанку. Постояльца звали Леонидом. В сельсовете он записался под фамилией Ставского. Бородку отпустил, чуб спадал низко на лоб. Походка солдатская, прямая. Глаза невыразительные, холодные, будто бы морозом хватило их. Костистое лицо закалилось на солнце: Леонид ежедневно ездил на казенных дрожках к поездам. Привозил в село письма, газеты, телеграммы…
Председатель сельсовета предложил Ставскому учить грамоте мужиков. И он учил. Но на речи был не щедр, больше сам слушал. Кто он и откуда явился, селяне не интересовались… Молва о нем пошла хорошая.
И хозяйке по нраву пришелся жилец. Вскоре по Сухаревке пополз шепоток: Настя заимела приймака! Скрывать случайное замужество не имело смысла — она полнела в одну сторону.
Настя вспыхнула словно костер, в который бросили охапку сухих смолистых сучьев, — жаркая, неистовая затопила ее страсть. Она дышать не могла без своего Леонида.
— Бросай службу, голубок мий! Проживем и так, — умоляла она Леонида. — Корова есть, куры есть. Сад маемо, две десятины земли. Я не хочу, щоб ты уезжал от меня, голуб мий сизокрылый…
А Ставский упорно отказывался:
— Деньги лишними не бывают!
«Ради нашего первенького старается!» — смирялась она на время. И с улыбкой прислушивалась, как малое существо бьет ножками под сердцем.
Леонида вызывали по служебным делам в Днепропетровск, и тогда Настя не находила себе места в хате. Ей мерещилось самое ужасное — Леонида убили!.. И млела от счастья, завидя вдали пегую почтовую лошадку и своего «голубя» в дрожках.
Настя подурнела: припухли губы, на лице появились оранжевые разводы. И ей думалось, что Леонид завел «любовь» на стороне — слезы еще больше портили ее лицо. Леонид же становился все раздражительнее. Ночами уходил неизвестно куда. Настя ревниво ругалась, и тогда Леонид сутками не бывал дома. Уехав за почтой, старался засиживаться с дежурным по станции — время убить!..
В Сухаревке — два семафора и три пути. Вокзальчик в два окна. Заводов поблизости не было — поезда не останавливались; лишь почтовый на минутку притормаживал. Тягуче тянется дежурство — и железнодорожники рады случайному человеку. Отвести душу в разговорах…
Как-то выходило так, что Ставский угадывал в дежурство Ильи Захарченко, болезненного, с одышкой человека.
Керосиновая лампа коптит — стекло почернело. Почистить — лень. И в желтоватых сумерках медленно течет беседа. Дежурный по станции живет в селе Сухаревке, в соседях со Ставским. Потому беседа откровенная. Трудная житуха! У Ильи — особенно. Десять ртов на руках. Свои да брательника…
— Вот мужика в общую упряжку тянут, — глухо говорит он, позевывая во весь рот. — Коллективизация — хто ж ее знае… Эти тракторы всю землю завоняют. Будет ли хлеб?..
Ставский отзывается желчно:
— Общих баб дадут, а мужиков, як тих жеребцов — в стойла.