— Это они! — закричал Федя и побежал вперед.
Следы то и дело прерывались вытоптанными в снегу углублениями: двое отдыхали тут, либо укрывались от снарядов. В мелком кустарнике чуть в стороне от землянки Скиба и Квашнин нашли Машу и Павлихина.
Маша лежала на спине, ухватившись руками за воротник полушубка, словно ей не хватало воздуха. Она еще дышала, но пульс у нее был слабый и неровный, полушубок у плеча пробит пулями. Скиба надел на ее руки свои меховые рукавицы, Федя поднял Машу и понес, ступая медленно и осторожно, словно боясь потревожить еле бившееся ее сердце. Маша была совсем легкой. Пушистые снежинки падали на ее белое бескровное лицо.
Когда Скиба распахнул дверь в землянку, все встали. Федя опустил Машу на нары и стал выбирать из ее светлых волос вмерзшие кусочки снега.
Шпагин позвонил Арефьеву.
Балуев бросился подкладывать дрова в печку. Машу надо было раздеть, но в землянке были только мужчины, и никто не решался сделать это. Тогда Скиба, словно отвечая на мысли других, сказал:
— Отойдите все. Мне можно — она дочерью мне могла быть.
Он расстегнул гимнастерку и обнажил окровавленную рану. Потом снял набитые снегом валенки — на ней были белые, с голубыми полосками по краям, шерстяные носки домашней вязки — те самые, которые ей подарила хозяйка в Заборовье.
А Хлудов бежал.
Он бежал снежной целиной, проваливаясь по колени, падая, задыхаясь от усталости, точно зверь, гонимый сворой собак, пока не остановился обессилевший. Он чувствовал нестерпимую жажду и стал глотать кусками твердый, слежавшийся снег. Потом он приложил горсть снегу к разгоряченному лбу и, шатаясь, дрожа от озноба, поплелся дальше, без цели, не сознавая, куда идет.
«Что же теперь делать? Куда идти?»
На пути ему попалась брошенная землянка, он безотчетно толкнул дверь и вошел в нее. Землянка была пустая. Сквозь разбитое окно в землянку надуло снегу, он лежал длинными полосами на земляных нарах, на столе и на полу; на закопченных бревнах наката проступал иней.
Хлудов сел на скамейку и стал дуть на закоченевшие пальцы — рукавицы он где-то потерял.
«Надо успокоиться и все обдумать... Да, да, обдумать и решить, что же теперь делать...»
Как он оказался здесь?.. Он помнит, как рядом разорвалась мина и он упал. Когда он поднялся, немцы были уже на бруствере: он помнит, словно застывшие, их силуэты на фоне неба... И тут перед его глазами блеснул вороненый штык и он увидел злобные, неподвижные, устремленные на него глаза немца. Опомнился он, когда выбежал из хода сообщения, его обожгла мысль: «Что я делаю? Ведь я бежал с поля боя! Назад!» Обернувшись, он увидел бежавшего за ним Мосолова — страшного, с обезумевшими глазами. Он бросился к Мосолову, чтобы остановить его, но в этот момент с оглушительным грохотом разорвался снаряд, и Мосолов с нечеловеческим криком упал, забрызгав своею кровью лицо и полушубок Хлудова.
И даже теперь, когда ему уже ничто не угрожало, Мосолов лежал, судорожно скорчившись, как он ходил всегда при жизни...
Тогда Хлудов снова побежал — не останавливаясь, не разбирая пути.
«Может, вернуться, может, еще не все погибло... Нет, теперь все кончено, меня будут судить, мне вынесут только один приговор: трусу нет пощады... Никуда не пойду. Замерзну здесь. Нет, зачем ждать, пока замерзнешь?»
Хлудов открыл кобуру, но пистолета в ней не было: очевидно, он выронил его, когда бежал. Тогда он заплакал: во весь голос, навзрыд, как никогда не плакал — прорвалось все напряжение последних дней.
Успокоившись, он нашарил в кармане спички, табак, оторвал кусок истертой газеты, свернул папиросу и глубоко затянулся...
Стрельба затихла, лишь изредка доносились откуда-то издали редкие пулеметные очереди да глухо ухали орудия. И Хлудов понял, что атака немцев отбита. Он представил, как радуются сейчас солдаты победе, с каким презрением отзываются о нем. Ему пришлось услышать однажды, как они говорили о Мосолове, когда во время вражеской атаки нашли его спрятавшимся в блиндаже, и его ожгло новой волной стыда.
Хлудов сидел, неподвижно уставившись в разбитое окно, засунув руки в рукава полушубка, подняв воротник; дыхание белыми клубами вырывалось изо рта, холод сотнями мельчайших иголок впивался в тело.
Темнело. За окном широко расстилалось пустынное снежное поле с однообразными волнами холмов, сливающихся вдали с холодным, однотонно серым небом.
Ни следа, ни дороги, ни живой души не было видно на этом унылом, бескрайнем пространстве, лишь покрытая снегом груда развалин каких-то строений напоминала, что тут была когда-то жизнь. К развалинам жались несколько обгоревших, скованных холодом деревьев, взметнувших кверху черные, изломанные ветви. Ветер, неслышный в землянке, безмолвно кружил за окном крупные мохнатые хлопья снега.
«Неужто конец? Как же это получилось? Ведь дело не только в сегодняшнем дне, сегодняшний день — это итог всей жизни. Не убежали же Молев, Квашнин, даже повар Ксенофонтов и тот не убежал, а нашел в себе силу устоять! Что же дало им эту силу, которая сильнее страха смерти? Очевидно, для них Родина дороже жизни... Но как же сильно надо любить Родину, чтобы, не задумываясь, отдать за нее жизнь!»
Так думал Хлудов, но сердце его оставалось холодным и равнодушным. Почему не было и нет у него этого пламенного чувства, какое владеет другими? Он до сих пор никогда не задумывался над этим. Он всегда исправно служил, аккуратно выполнял свою работу в конторе Госстраха по заключению договоров на страхование жизни и имущества, посещал все собрания, имел общественную нагрузку группрофорга, то есть жил, как жили, казалось, все вокруг. Но только сейчас понял он, что это было не так: он жил иначе, чем все. И работа, и собрания, и сбор профсоюзных взносов, и люди, с которыми он встречался, и вообще все, что происходило за пределами его личного, маленького мирка, никогда всерьез не интересовало его, было ему в тягость, и он старался отгородиться от этого большого и шумного мира. У него никогда не было настоящих друзей, не было сердечной дружбы, любви. Он с недоверием и подозрительностью относился к людям, отталкивал протянутые к нему руки и потому всю жизнь был одинок...
Он с отвращением к себе вспомнил, как дрожал от страха и заболел бессонницей, когда его призвали в армию. Райвоенком долго раздумывал, в каком роде войск может пригодиться служащий по страхованию жизни и имущества, но так и не решил этот вопрос. Так как Хлудов был все же человек грамотный, то военком направил его на курсы младших лейтенантов.
«Я с самого начала неправильно жил, — говорил себе Хлудов. — Мне и вспомнить-то нечего: ни больших радостей, ни больших печалей. Все серая, бесцветная жизнь — вот как это пепельно-серое, пустое небо. Зачем я жил? Кому нужна была моя жизнь? — спросил он себя и, подумав, ответил со вздохом: — Никому, даже мне самому она сейчас не нужна...»
Хлудов снова свертывает папиросу, плотнее закутывает в полушубок стынущие, словно обложенные льдом, колени. Страх и тоска, безысходная, леденящая душу, до боли сжимает сердце, и оно ноет нескончаемой, сосущей болью. А сумерки все густеют, засыпают землю серым пеплом. В потемневшем небе бесшумно пролетает еле различимая стая ворон. Мерно взмахивая крыльями, медленно, угрюмо и сосредоточенно, в суровом молчании летят они над холодным безмолвием снегов к неведомой цели, и есть в их полете что-то роковое, неотвратимое, как судьба.
«Нет, с клеймом труса жить нельзя, надо кровью искупить свою вину, вернуть доверие товарищей... Пусть они примут меня в свою семью... Я не могу больше быть в этом, иссушающем сердце, одиночестве... Я пойду сейчас же назад, в роту, и приму любое возмездие...»
Черная стена мрака подступает к самому окну и стоит перед ним, грозная и страшная, уходя в небо. Тьма вползает в землянку, изо всех углов движется на Хлудова, сдавливает ему горло, обволакивает сердце холодным ужасом.
Хлудов сидит, боясь шевельнуться, до боли напрягая зрение, чтобы различить что-нибудь в темноте, и ему кажется, что это не тьма надвигается на него, а что в углах и под потолком шуршат жесткими крыльями несметные черные птицы — залетевшие сюда вороны — и видны только их горящие в темноте глаза, сотни огненных, кружащихся точек. Их становится все больше и больше, они все теснее смыкаются вокруг него, он уже чувствует на своем лице холодное дуновение их широких крыльев. Вот они заполнили всю землянку, ни двинуться, ни дохнуть.