Будьте тверды и храните себя
для грядущих успехов.
В то же время он гневным эдиктом заочно порицал сенат и народ за то, что они наслаждаются несвоевременными пирами, цирком, театром и отдыхом на прекрасных виллах, когда Цезарь сражается среди стольких опасностей. Наконец, словно собираясь закончить войну, он выстроил войско на морском берегу, и между тем, когда никто не знал и не догадывался, что он думает делать, вдруг приказал всем собирать раковины в шлемы и складки одежд — это, говорил он, добыча Океана, которую он шлет Капитолию и Палатину. В память победы он воздвиг высокую башню. Воинам он пообещал в подарок по сотне денариев каждому и, словно это было беспредельной щедростью, воскликнул: «Ступайте же теперь счастливые, ступайте же богатые!» После этого он обратился к заботам о триумфе. Не довольствуясь варварскими пленниками и перебежчиками, он отобрал из жителей Галлии самых высоких и, как он говорил, пригодных для триумфа. Триремы, на которых он выходил в океан, было приказано почти все доставить в Рим сухим путем. Но, прежде чем покинуть провинцию, он задумал казнить каждого десятого из тех легионов, которые бунтовали после смерти Августа, за то, что они держали в осаде когда-то его самого, младенцем, и отца его Герма-ника. Но увидев, что солдаты готовятся дать отпор, он бежал со сходки в Рим. Возвращаясь, он осыпал сенат угрозами якобы за то, что ему было отказано в триумфе, а посланцам сената, вышедшем его встречать, ответил громовым голосом: «Я приду, да приду, и со мною — вот кто» — и похлопал по рукояти меча, висевшего на поясе. Таким образом, отменив или отсрочив свой триумф, он с овацией вступил в столицу в самый день своего рождения.
То же мрачное шутовство видно во множестве его поступков. Через залив между Байями и Путе-оланским молом, шириной в три тысячи шестьсот шагов, он велел перекинуть мост. Для этого он собрал отовсюду грузовые суда (чем вызвал даже голод, так как не осталось кораблей для подвозки хлеба), выстроил их на якорях в два ряда, насыпал на них земляной вал и выровнял по образцу Аппиевой дороги. По этому мосту он два дня разъезжал взад и вперед со свитой преторианцев. По мнению многих, Гай выдумал этот мост в подражание Ксерксу, который вызвал такой восторг, перегородив много более узкий Геллеспонт. Сенаторов, занимавших самые высокие должности и облаченных в тоги, он заставлял бежать за своей колесницей по нескольку миль, а за обедом стоять у его ложа, подпоясавшись полотном, словно рабы. На театральных представлениях он раздал даровые пропуска раньше времени, чтобы чернь заняла места всадников, и потом потешался, наблюдая за их ссорами. На гладиаторских играх он вдруг вместо обычной пышности выводил изнуренных зверей и убогих дряхлых гладиаторов. Когда вздорожал скот, которым откармливали диких зверей для зрелищ, он велел бросить им на растерзание-преступников; обходя для этого тюрьмы, он не смотрел, кто в чем виноват, а прямо приказывал, стоя в дверях, забирать всех «от лысого до лысого». Многих знатных людей он казнил самым жестоким образом только за то, что они не клялись его гением, обвиняя их в «оскорблении величества». За одним сенатором, который не хотел присутствовать на казни сына и отговаривался нездоровьем, он послал носилки. Он отправил солдат по островам, чтобы они перебили всех изгнанников, сказав, что завидует жизни, которую они ведут — безмятежной и довольной малым, «настоящей жизни философов». Одного сенатора, который уехал лечиться и все никак не возвращался в Рим, несмотря на частые напоминания, Гай приказал убить, заявив, что если не помогает чемерица, то необходимо кровопускание. Он объявил, что те, кто во всеуслышанье объявили его сонаследником своего имущества и все еще продолжают жить, просто издеваются над ним, и многих приказал отравить. Он часто сетовал на то, что правление его скоро сотрется из памяти, так как не было отмечено ничем величественным — ни разгромом войск, ни голодом, ни чумой, ни пожаром, ни, хотя бы, землетрясением. Впрочем, как выяснилось, об этом он сокрушался напрасно. Одежда и обувь его часто поражали своей нелепостью. Он то и дело выходил к народу в цветных, шитых жемчугом накидках, с рукавами и запястьями, иногда — в шелках и женских покрывалах, обутый то в сандалии или котурны, то в солдатские сапоги, а то и в женские туфли. Много раз он появлялся с позолоченной бородой, держа в руке молнию или трезубец. Триумфальное одеяние он носил постоянно даже до своего похода. В роскоши он превзошел своими тратами самых безудержных расточителей. Он выдумал неслыханные омовения, диковинные яства и пиры — купался в благовонных маслах, горячих и холодных, пил драгоценные жемчужины, растворенные в уксусе. При этом он приговаривал: «Нужно жить или скромником, или цезарем!» Он велел выстроить либурнские галеры в десять рядов весел, с жемчужной кормой, с разноцветными парусами, с огромными купальнями, портиками, пиршественными покоями, даже с виноградниками и плодовыми садами всякого рода: пируя в них средь бела дня, он под музыку и пение плавал вдоль побережья Кампании. Сооружая виллы и загородные дома, он забывал про всякий здравый смысл, думая лишь о том, чтобы построить то, что построить, казалось, невозможно. Таким образом, меньше чем в год он промотал колоссальное наследство Тиберия — два миллиарда семьсот миллионов сестерциев (а по некоторым сведениям, даже большее). Тогда он обратился к самым преступным способам, не брезгуя никакими злодеяниями для того, чтобы присвоить себе чужие деньги. Он объявлял незаконными завещания, заставлял покупать за баснословные цены всю утварь, оставшуюся после больших зрелищ, заседая в суде присуждал к конфискации имущества всех, без оглядки на их вину (говорили, что однажды он одним приговором осудил сорок человек по самым разным обвинениям, а потом похвалялся перед Цезонией, проснувшейся после дневного сна, сколько он дела переделал, пока она отдыхала). Налоги он собирал новые и небывалые: так он обложил пошлиной все съестные товары, продававшиеся в городе, носильщики платили одну восьмую дневного заработка, проститутки — цену одного сношения. Не останавливался он и перед прямым грабежом. Рассказывали, что однажды он играл в кости с друзьями и проигрался. Тогда он вышел из дворца, увидел двух проходивших мимо всадников, велел схватить их и лишить имущества, а затем вернулся и продолжил игру.
Из искусств Гай больше всего занимался красноречием, и действительно достиг в нем больших успехов. Он легко находил слова, и мысли, и нужную выразительность, а голос его доносился до самых задних рядов. Однако с особенной страстью занимался он искусствами другого рода, самыми разнообразными. Он сражался боевым оружием как гладиатор, выступал возницей в повсюду выстроенных цирках, а пением и пляской он так наслаждался, что даже на всенародных зрелищах не мог удержаться, чтобы не подпевать трагическому актеру и не вторить у всех на глазах движениям плясуна. Своего коня Быстроногого он так любил, что построил ему конюшню из мрамора и ясли из слоновой кости; говорят, что, если бы его не убили, непременно сделал бы своего коня консулом.
Среди этих безумств и разбоев многие готовы были покончить с принцепсом, но успех выпал на долю Кассия Херея, трибуна преторианской когорты. Известно было, что Гай постоянно потешался над ним, то называя неженкой и бабнем, то назначая ему как пароль слова «Приап» или «Венера», то предлагая в благодарность за что-то руку для поцелуя, сложив и двигая ее непристойным образом. Заговорщики напали на Гая в то время, когда он в сопровождении нескольких сенаторов шел по узкому проходу по направлению к театру. Первый удар сделал Хорея, пробив ему затылок, затем остальные нанесли ему более тридцати ран. Зарубили и жену его Цезонию, а дочери разбили голову о стену. Труп принцепса был кое-как наполовину сожжен и закопан в саду (позже его погребли более достойно вернувшиеся из изгнания сестры). Власть была передана дяде Калигулы Клавдию (Светоний: «Калигула»; 19, 22-31, 35-36, 38-41, 43-49, 52-59).