— Ну, ребята, к кому мы пойдем? — закричал он на всю площадь.
— Иди сюда, Пепик! К нам! — весело позвали его девушки и мигом освободили местечко на скамье. Увидав, что Пепик в самом деле направился к ним, туда же, с противоположного берега пруда, потянулись и парни. Клубок девчат заволновался, расступился, парни шутливо оттаскивали подружек друг от друга и садились между ними, а те, кому не нашлось места на скамейке, обступили их полукругом и подхватили друг друга под руки:
— Какую-нибудь веселую, Пепик! «Кубанскую»! «Трактористку»! Нет, раньше «Партизана»!
Молодой, сильный голос, не ожидая, когда заиграет гармоника, запел:
Голодный, оборванный, сумрачным днем
В горах, и в лесах, и в степной стороне
С винтовкой в руке и в сердце с огнем
Летит партизан на коне.
Хор подхватил мелодию после первых же тактов, высокие девичьи голоса взвились над мужскими баритонами и басами, и песня полилась по всей площади.
— Тише, девушки, поберегите голоса до вечера! — восклицал Пепик, стараясь перекричать гармонику и нисколько не заботясь о своем собственном голосе.
Из ворот усадьбы непршейовского единого сельскохозяйственного кооператива вышли три человека и, занятые разговором, медленно двинулись вдоль высокого забора. В середине шагал, подталкивая свою явичку, секретарь окружного комитета Бурка, справа шел Станда, слева — Франтишек Брана. Нет, ему, Бурке, очень досадно, что на вечеринку он не останется, хотя с удовольствием бы и сделал круг под музыку непршейовского оркестра.
— Зато после уборки, товарищи, потанцую от всей души! Я предполагаю, что ваш кооператив выйдет на первое место в округе, и тогда мы приедем к вам на дожинки всем окружным комитетом!
— Значит, по рукам! — мигом протянул Франтишек правую руку.
— За то, что вы будете первыми?
— Само собой! И дожинки отпразднуем! Закачу тебе такое соло, что из тебя и дух вон от пляски! Наши девушки это сумеют сделать, дай им только дорваться; недаром говорят, что непршейовские девчата черта переплясали!
У грубо оштукатуренной ограды усадьбы стоит высокая прямоугольная плита из полированного непршейовского гранита, испещренная черными и белыми крапинками. Все трое невольно остановились, дойдя до этого места. Под золотой пятиконечной звездой, искусно врезанной в поверхность камня, по-чешски и по-русски написано:
Старшина Красной Армии
АЛЕКСЕЙ ИВАНОВИЧ МОСКВИН
и чехословацкий партизан
ПЕТР ЛОЙИН из НЕПРШЕЙОВА
пожертвовали своей жизнью
в бою с врагами
Под грубо обработанной гранитной плитой братская могила. На ее шершавую поверхность положен пучок темно-зеленых еловых веток с длинными желтовато-коричневыми шишками. Из-под игл выступили мелкие прозрачные капельки смолы: кажется, лес оплакивает героев.
— Это временно, — показал Франтишек Брана Бурке на деревянную ограду, выкрашенную красной краской, — к следующей годовщине мы обнесем могилу оградой из нашего непршейовского гранита. Товарищи из каменоломни пообещали сделать это в неурочное время.
— Не получится тяжеловесно?
— Ты не знал Петра Лойина! Он любил наш гранит, как хлеб! А как он его понимал! Такие блоки, как он, не сумеет теперь выломать никто!
Когда бы ни шел Станда Марек мимо этого памятника, поставленного в то время, когда он еще лежал в больнице, им всегда овладевало внезапное беспокойство.
— Что ни говори, товарищ Бурка, а мне эта надпись не по душе! «Пожертвовали своей жизнью…» Это совсем не подходит! Неправильно сказано! Если бы надпись вырезывал Петр Лойин, он, наверно, перечеркнул бы эти слова. Что еще за жертва, сказал бы он. Мы до конца выполнили свой долг. Но фашисты дорого поплатились, прежде чем добрались до нас. Он написал бы: «Да здравствует вечная дружба с Советским Союзом!»… или что-нибудь, в этом роде. А здесь видишь: «… в бою с врагами…» ни рыба ни мясо. Тут должно было стоять: «Против фашизма, за новую жизнь!» Чтобы люди сразу видели, что это не обыкновенная могила. Не плакать мы будем здесь, а укреплять свой дух, сердце! — голос Станды окреп от возмущения.
Карел Бурка, наморщив лоб, внимательно посмотрел на зеркальную поверхность гранита и несколько раз перечитал надпись:
— Ты прав, Станда, — это не обыкновенная могила!
Он обнял Франтишка Брану за плечи и дружески притянул к себе:
— Обдумайте это хорошенько, товарищ Брана. Когда станете делать гранитную ограду, вам нужно будет добавить сюда такую фразу, которая бы все объяснила. Жаль, что вы не додумались до этого раньше, когда утверждали надпись для памятника!
Франтишек Брана отозвался с некоторой горечью:
— Утверждали… Ты ведь знаешь, как это тогда выглядело… Шмерда написал на клочке бумажки, принес в партийную организацию и сказал: «Я, как председатель ячейки и член окружного комитета, полагаю, что так будет хорошо. Кто против?» И мы, остальные члены партийного комитета, в ответ просто кивнули.
Светло-голубые глаза Карела Бурка понимающе блеснули: ну, эти старые непршейовские болезни остались позади. Под руководством Марека дела в партийной организации ведутся иначе! Но тут же он прищурился:
— Знаешь, ты мне напомнил: почему, собственно говоря, товарищ Шмерда, председатель местного национального комитета, не присутствовал на празднике? Вы его позвали?
— То-то и оно, что звали! Я даже письменное приглашение послал, хоть и пишу не больно хорошо. И после обеда к нему еще раз зашел узнать, не захочет ли он тоже выступить. Он лежал в постели, кряхтел от боли. Дескать, его ревматизм всего ломает. Говорит, что заполучил его в таборском гестапо, когда голый пролежал на бетонном полу несколько часов — откровенно рассказывал Франтишек Брана.
Но Станда вдруг резко перебил:
— Ревматизм! Знаю я его ревматизм! Он схватывает Шмерду, когда ему это нужно! Просто не захотелось прийти! Пустой человек, любит дуться!
При этом внезапном нападении Карел Бурка насторожился. Конечно, нелегко иметь дело с товарищам Шмердой, который до последних перевыборов был председателем местной организации КПЧ. Как раз в то время, когда Бурка стал секретарем в Добржине, ему пришлось разрешать конфликт в Непршейове. Шмерда организовал здесь ячейку коммунистической партии и, самое главное, вначале положил немало сил на это дело. Он неутомимо ходил на собрания, хорошо выступал, агитировал, одно время был членом и окружного комитета, проявил себя прекрасным организатором. Его уважали: он сидел при первой республике за политику, сражался в партизанском отряде «Серп и молот», умел резко, по-боевому выступить против реакционеров и предателей, которые начали потихоньку выползать из щелей. Казалось, что этому опытному пятидесятилетнему человеку, прослужившему не один год в армии, не так-то легко вскружить голову. И тем не менее дело кончилось именно так.
Чем дальше, тем чаще можно было слышать, как вместо «Мы, непршейовские коммунисты…» он даже на собраниях окружного комитета партии говорит: «Я в Непршейове…»
— Разве ты — организация? — в шутку спрашивали его по началу.
Но он отвечал совершенно серьезно:
— Так уж как-то получается… с теми людьми, которые там у меня: Брана — олух и тяжел на подъем, Марек — болтун, Тонда Когоут — путаник, Гавран — пьет, Власта Лойинова — сами знаете, баба, во все нос сует, и всегда без толку! Не будь меня, не знаю, что они там и натворили бы…
— А ты воспитываешь людей? Готовишь новые кадры? Учишь их работать?
— Разве их воспитаешь? Какое поручение ни дай, непременно все не так сделают!
В сорок восьмом году, отчитываясь впервые в своей работе, Шмерда признал критику товарищей правильной. Он обещал изменить курс, углубить свою работу с кадрами. Он исключил из партии пять или шесть человек за пассивность, главным образом из безземельных крестьян, потому что они не посещали собраний и неисправно платили членские взносы. Но все осталось по-прежнему. При втором отчете, в пятидесятом году, он, в сущности, критики не принял. Формально он ее признал, но сказал со вздохом: