Литмир - Электронная Библиотека

— Ты пошто барахла в юрту натащил? Бурки есть, одеял есть, доха есть, — хватат барахла.

Появление же смуглой айсорки его искренне возмутило. Я от души посмеялся над строгим блюстителем моей нравственности и… жестоко раскаялся. Но об этом потом…

Не помню, как я, проезжая по Гюльпашанскому базару, очутился под навесом лавчонки старого перса в вишневом халате, с лицом, напоминающим древних халдейских мудрецов.

Это был настоящий склад всевозможного хлама, вперемешку с редкостными вещами, которым мог бы позавидовать любой истинный антиквар. Наряду с грубыми терракотовыми статуэтками, на полках стояли редкостные экземпляры старинной бронзы; лубочные олеографии чередовались с потускневшими от древности картинами, а яркие дешевые материи — предмет восторгов персиянок — дисгармонировали с тонкими, блеклыми узорами ковров, по которым, быть может, ступал сам Великий Пророк.

В противоположность юрким грекам, армянам и айсорам, хватающим за фалды покупателей, старый перс был совершенно невозмутим и спокоен будто он являлся посторонним созерцателем, а не хозяином лавки. Он ничего не предлагал, не расхваливал, хотя вежливо отвечал на вопросы. И почему-то мне сразу бросился в глаза один небольшой ковер, небрежно привешенный в самом заднем углу лавки. В нем не было ничего бьющего в глаза — наоборот, он был так тускл и непригляден, что совершенно терялся в общей гамме ярких красок. Единственное, что в нем могло привлечь внимание — это большое, темное пятно в его левом верхнем углу, но это обстоятельство вряд ли говорило в пользу ковра. Тем не менее, я долго смотрел именно на это пятно, и, почти машинально, спросил о цене.

— Яман ковер (нехороший ковер), — сказал перс, и я почувствовал на себе хмурый, почти враждебный взгляд. — Не надо купить его, — дурной душа в нем — кровь.

— Яман, — повторил он еще раз и нахмурился

— Душа ковра! Что за идиотство!

Я расхохотался и, несмотря на упорство старого перса, все-таки купил ковер, заплатив за него довольно высокую цену. Я мало понимал в коврах и, в простоте души, предпочитал свеженькие, яркие рисунки благородной матовой блеклости старины. Поэтому свое новое приобретенье я сам мысленно назвал хламом, годным только на подстилку в палатку.

Йок попалась мне на обратной дороге, далеко от города. Я залюбовался ее смурым, тонким лицом, строй ной фигурой и живописным костюмом, — странной смесью азиатчины с европейским.

О чем мы говорили? Разве мы могли говорить о чём-нибудь, когда я по-персидски знал только три слова: йок (нет), яман (плохо) и еще одно неудобопроизносимое, которое употреблял в редких случаях, для увещевания Турбы. Лексикон не из богатых! Моя новая знакомая еще меньше знала по-русски — короче говоря, на все мои вопросы она отрицательно качала головой и произносила только одно гортанное: «йок».

И я прозвал ее — Йок.

Она очутилась в моей палатке и осталась в ней, без особого, признаться, приглашения с моей стороны. Увлекся ли я действительно, или меня просто забавляло это происшествие, но только я тоже не особенно старался избавиться от непрошенной гости. Делать было решительно нечего, начальство приезжало редко; экспедиции в горы, для ловли курдов, прекратились и общество Йок пришлось как раз кстати.

По вечерам, когда несносный зной уступал место прозрачным и свежим сумеркам, мы седлали коней и ездили в горы. Как твердо и легко держалась Йок в седле. Я никогда не мог представить, чтобы женщина могла так бешено и бесстрашно ездить. Мой бурый Монгол — этот дьявол в лошадиной шкуре, бившийся всеми четырьмя ногами, обреченный за буйный нрав на вечное хождение под вьюком, относился к йок явно дружелюбно. Он даже стал, проявлять некоторое смирение; по крайней мере, на прогулках не пытался больше укусить мою рыжую персидскую «Фатиму», а скромно ступал рядом, слегка пригнув книзу, по обычаю всех монголов, свою большую кудлатую морду. А когда мы возвращались с прогулки, Турба подавал нам незатейливый ужин — жареную баранину, которую он презрительно называл — старой падлой. Турба, как истый забайкалец, не мог простить местным овцам их худобу и малорослость. Зато длинные пресные лепешки — лаваш, носившие у казаков непоэтическое название «солдатских портянок», заменявшие нам хлеб, были ему по вкусу.

Потом, мы пили крепкий, пахнущий веником, чай, приправленный козьим молоком, и забирались в палатку. В щели проникал тонкий лучик луны, серебря черные, распущенные косы Йок и мягко стлался по ковру. И, странно! — узоры его, блеклые днем, — точно оживали. В них была какая-то жуть Точно в палатке, помимо нас двоих, присутствовал невидимо кто-то третий… Прижимаясь к Йок, чувствуя на себе ее дыхание, я не мог отделаться от этой мысли. Она меня не пугала, нет, но заволакивала сознание, делала безвольным, невластным над собой, как опиум сковывала тело.

А со двора доносилось тягучее, монотонное, как причитанья старой колдуньи, пение Турбы, сидящего на корточках у костра.

— Ши наме, серчон хилее, зорген…

И мне казалось, что я дикий кочевник-монгол, забившийся в юрту Днем я машинально вершил обычные дела: устраивал пове[стк? — нрзб.]у, бранился с фуражиром и каптенармусом, ходил на уборки, но делая все это скучное и обыденное, я знал, что ночью будет слова, яркие губы Йок, ее глаза, неподвижные, странные глаза сомнамбулы, и это сладкое безволие мысли и тела.

Это продолжалось с неделю. А потом наступила скука… Скука сменилась пыткой:

Я не знал, куда мне уйти от Йок!

Турба ходил мрачный, как бурятский Гамлет, казаки посмеивались, и меня это бесило.

Бесцеремоннее других оказался мой близкий друг, хорунжий Кайдалов. Он просто влез без всяких предложений в палатку и, схватив Йок за подбородок, сказал:

— Ага, вот она, твоя «елка-палка»!

Это меня взбесило окончательно. Я схватил нагайку, но Йок предупредила меня. Легким, но сильным движением она оттолкнула хорунжего, произнеся при этом то самое слово, из моего персидского лексикона, которое я избегал говорить.

Я стал пропадать из дому спозаранку уезжал в горы с винтовкой. Это не помогало. Йок, потихоньку от Гурбы, седлала Монгола и находила меня везде, куда бы я ни заехал. Ее тихая, покорность первых дней сменилась бешенством. Она ходила за мной всюду и чуть не убила Турбу, когда он раз вздумал остановить ее. Ночи сделались каким-то бредом Утомленный дикими, злобными ласками Йок, я засыпал, с тяжелой головой, — стыдно сознаться, — держа в руке нагайку и положив под подушку револьвер; просыпался от каждого шороха, и вскакивал, как сумасшедший.

Мне снились дикие сны наяву: Йок, выходящая из узора ковра, из того самого левого угла, с проклятым темным пятном. Ковер и Йок слились в моем воображении, как нечто целое, и думая о ковре, я не мог представить его без Йок. Каждый раз, открывая глаза, я встречал устремленные на себя ее неподвижные, ничего не выражающие глаза сомнамбулы, и чувствовал, как меня сковывает знакомая истомная слабость…

И… наконец, это случилось…

С глубочайшим стыдом вспоминаю этот день: я ударил Йок нагайкой. Ударил небольно, может быть, даже не сознавая, что я делаю. Она вспыхнула, хотела кинуться на меня, но остановилась, точно одернутая какой-то посторонней силой и, опустив глаза, ушла в палатку. Я поехал к Кайдалову и в первый раз, после, долгого перерыва, вернулся от него поздно ночью совершенно пьяным. Не раздеваясь лег на бурку, не обращая внимания на Йок, и заснул.

Разбудили меня резкий и пронзительный крик и какая-то возня. Когда я вскочил на ноги и зажег электрический фонарик, передо мной выросла маленькая фигурка Турбы.

Он стоял, прислонившись к колу палатки. Левая рука его была окровавлена, Йок исчезла.

Сделав Турбе перевязку, я стал расспрашивать его о случившемся. Турба упорно молчал. И тогда, — прости мне Боже! — в моем мозгу мелькнуло страшное подозрение:

Не убил ли Турба Йок?

Я отогнал эту явно нелепую мысль.

Через день я захворал лихорадкой. Несмотря на 45 градусную жару, меня трясло невыносимо. Ночью мерещились кошмары: Йок, выходящая с кинжалом из ковра. Сколько раз я хотел сжечь ковер или забросить ею подальше в степь, но меня останавливал стыд перед Турбой.

7
{"b":"237272","o":1}