Охотник, встречавшийся один на один с уссурийским тигром-людоедом, бесстрашно подстерегавший в тайге легкую коварную рысь, суровый степной бродяга, исколесивший Монголию, Тибет и Китай, внезапно почувствовал, как что-то защемило горло, а по загорелой, бронзовой щеке на подбородок скатилась горячая капля.
Дикий хохот и брань висели в воздухе. Большая просторная фанза, освещенная спирто-калильной лампой была наполнена всяким сбродом. Ядовитый дым опиума смешивался с винным перегаром. Размалеванные проститутки сидели на коленях у пьяных.
По углам, на грязных циновках лежали люди-полутрупы, с безжизненными, землисто-серыми лицами и втягивали из маленьких трубочек ядовитый дурман, уносивший их от чумы в неизъяснимое счастье.
За столом, посредине фанзы, играли в карты. Мелькали в воздухе большие и маленькие кружочки золота и хрипло кричал банкомет, тасуя колоду.
Паутов остановился на пороге. Картина эта, даже ему, привычному ко всему, показалась кошмарным нелепым бредом. На безумных, перекошенных лицах была Она — Черная Смерть. Она вползала неслышно из мрака улиц, и всем, решительно всем, было понятно, что от нее не уйти никуда. Только лежавшие на циновках с трубками были спокойны. Сладкий дурман уносил их далеко за пределы земли.
Взоры всех обратились на вошедшего. Сжимая револьвер, Паутов решительно шагнул вперед. Его рослая фигура, смелый вид и револьвер произвели должное впечатление. Игра прекратилась. Окинув беглым взглядом лица, Паутов сразу заметил сидящего за столом Михаила. Лицо его было смертельно бледно, тонкие губы сжаты.
Почувствовав взгляд Паутова, Михаил вздрогнул и поднял глаза. Лицо его сразу посерело. Расталкивая пьяных, Паутов подошел к нему.
— Идем, — сказал он, беря Михаила за плечо. — Ася тебя зовет.
Было в его голосе что-то странно-властное, заставившее Михаила покорно подняться и идти.
Паутов проснулся. Он вспомнил, что пора отправляться на поиски лошадей. Одной его лошади для троих было недостаточно. И кроме того, изнуренная долгими переходами, она могла не выдержать и сдать в самый опасный момент переезда через карантин.
— Надо разбудить скорей Михаила, — подумал он, вставая. — Вдвоем все же гораздо легче что-нибудь найти.
— Михаил! — крикнул он в полумрак. Никто не отозвался.
Подойдя к кушетке, на которой лег вечером Михаил, Паутов чиркнул спичку. Кушетка была пуста. Паутов бросился в комнату Аси. Вторая спичка озарила сумерки. Кровать Аси тоже пустовала. Комната носила следы беспорядочного панического бегства.
Чувство тупого безразличия охватило Паутова. Все было понятно: его бросили, воспользовавшись сном бесконечно измученного человека. На минуту вспыхнула злоба, но он тотчас же погасил ее. Вспомнились слова Аси: «черный дым взял все…».
Он вышел во двор. Заглянул в конюшню, точно надеясь на что-то. Лошади, верной спутницы его скитаний, не было. Валялся хлыст и переметные сумы, забытые впопыхах. Последняя надежда рухнула.
Бежать! Куда? Опять в степи, в одиночество тайги? Опять звериная злоба ко всему, ко всем? Опять кочевья, монгольские юрты, легкий бег сохатого, волчий вой, рев отшельника тигра, вспугивающий гуранов и изящных изюбрей?
Звери лучше. Человечество в своем жалком эгоцентризме не понимает зверей. Но звери тоже не примут человека, отравленного людской злобой.
Всегда, всегда, сколько ни живи среди них, так же встревоженно будет убегать сохатый, цепляясь рогами за низкие ветви деревьев и стрясывая на ходу целые охапки листьев. Так же сжимаясь в стальной клубок, будет готовиться к прыжку полосатый тигр и недовер [пропуск в тексте]
Но куда же, куда?
Неожиданная мысль озарила мозг, но это не была мысль о спасении. А, впрочем, может быть, спасение вовсе не там, где это кажется людям?
Подобрав разбросанный повсюду сухой гаолян, Паутов начал торопливо обкладывать им весь дом и с каким то злорадством, точно мстя кому-то невидимому, поднес к сухому пучку зажженную спичку.
И когда пламя, взвизгнув, метнулось кверху и, шипя, миллионами красных игл вонзилось в сухую постройку, он пробрался в комнату Аси и лег ничком на ее постель.
Громко затрещали горящие балки, огонь проник внутрь здания, укусил горячим поцелуем занавески и, извиваясь, потянулся по всем комнатам. И когда рухнули балки, увлекая за собой крышу, густой черный дым медленно пополз к небу, точно пытаясь заслонить его спокойную синеву от зачумленного Фун-Чена.
«Благоуханный цвет»
Пасха в этом году поздняя, а весна ранняя: на первой неделе поста растаяли последние кучи снега, собранные по краям мостовой. Легкие утренники и теплый ветер с моря подсушили лужи. А на страстной зацвела черемуха. Из окна моей мансарды, за черепичными крышами старого города, видны светло зеленые верхушки старых тополей и лип, расчесанных частым гребнем только что прошедшего первого весеннего дождя. Кто-то напротив, открывая окна, пускает в мою комнату солнечных, зайчиков. А может быть и нарочно какая-нибудь девушка, разогретая весенними лучами, мило подшучивает над слегка седеющим сумрачным человеком, которого даже весна не может оторвать от письменного стола.
У меня странная работа: календарь на будущий год, присланный из Парижа. Он будет печататься в нашем городе, где все дешевле и, главное, наборщики почти все понимают по-русски. Передо мной отдельные листочки, написанные мелким неразборчивым почерком. Два стиля, и полное перечисление всех знакомых и незнакомых святых. Оторванные от родины, мы полюбили даже то, к чему, живя дома, были очень часто равнодушны. И сейчас, не знаю почему, меня волнуют названия явлений богородичных икон. Сколько поэзии, сколько чудесной истинной романтики, одухотворенной чистой верой, в таких наименованиях, как: «Утоли моя печали», «Всех скорбящих радость», «Умиление»…
Нужно переписать эти листочки, — наборщики народ аккуратный, требующий предельной ясности.
Надо проследить за правильным размещением по дням всех святых, постов, служб, проверить знаменательные даты.
Я кропотливо копаюсь в этих листках. Есть на них и литературные кусочки: выдержки из классиков и современных авторов. Kto-то, может быть такой же как и я, седеющий не от лет, а от жизни, зарывшись в книги, в тишине убогой парижской мансарды, терпеливо исписывал эти листочки. Я не знаю его. Календарь мне передали через типографию, откуда — время от времени — я получаю мелкие работы. Но я представляю себе, что он, так же как и я, глядя из косого мансардного окна на зеленые верхушки каштанов, усеянные характерными свечечками, думает о своей Тамбовской или Воронежской губернии, где скоро яблони покроются белым тонким и душистым кружевом. Мне вспоминаются строки Блока:
«Свирель запела на мосту
И яблони в цвету.
И Ангел поднял в высоту
Звезду зеленую одну»…
И мне сейчас кажется, что все мое прошлое было реальным, а теперешняя жизнь — старый город, островерхие кирхи, черепичная крыша, свежий ветер с моря — сон.
Один листочек из кучи упал на пол. Он мне не нужен, это из какого-то зимнего месяца, до которого я еще не дошел. Но все равно, надо поднять, а то легко может затеряться. Я поднимаю его, приближаю к глазам и читаю первое, что мне бросается в глаза: явление иконы Божией Матери — «Благоуханный Цвет». Как странно! Почему сейчас, когда я думаю о весне на своей далекой родине, мне попадается это чудесное название, так гармонирующее с моими мыслями. Благоуханный цвет! Я думаю о маленькой, хрупкой девушке в яблоневом саду. Вся пронизанная солнцем, точно светящаяся изнутри, она представляется мне каким-то радостным видением, совершенно не похожим на всех окружающих. И на ее голову, плечи, грудь сыплются невесомые, точно снежники, душистые лепестки. Это моя невеста. Вряд ли ей было еще 16 лет, в те дни, когда я, окончив военное училище, заехал на недельку в имение, чтобы потом с головой окунуться в веселый и погибельный водоворот войны. И мне тогда не было полных двадцати лет. Но чуть тускловатое серебро погон и ярко оранжевые лампасы делали меня старше и значительнее моего возраста. Между нами еще не сказано ничего, что к чему-то обязывает, делает ответственным за все дальнейшие шаги.