Множество точек зрения на природу военного коммунизма, сложившихся в отечественной историографии, в сущности сводятся к двум. Одна подчеркивает связь военного коммунизма с гражданской войной и его исключительную вынужденность на всем отрезке существования. Вторая, в основном повторяя первую, имеет, однако, выраженную склонность видеть в политике военного коммунизма попытку непосредственного перехода к социализму. Мы вышли из исследования экономических проблем периода военного коммунизма с выводом, что политика жесткого государственного регулирования, продовольственная диктатура, а следовательно, и вся система военного коммунизма, не были вызваны необходимостью в продовольствии (а тем более военными условиями, требовавшими в первую очередь укрепления союза с крестьянством), по крайней мере с весны 1920 года. Несомненно, что жизнь военному коммунизму продлили другие факторы, не имеющие прямого отношения к текущим потребностям.
В качестве такого фактора справедливо называют идею непосредственного перехода к коммунистическим отношениям. Будучи верным по существу, тем не менее подобное объяснение поверхностно, и прежде всего потому, что появление такой идеи само по себе подлежит объяснению. Настаивая на таком объяснении, историки всего лишь восстанавливают вывод, сформулированный еще в те времена самими участниками этих событий, например Лениным, что когда-то было заслонено концепцией краткого курса истории ВКП(б). Хотя нельзя отрицать, что некоторые шаги в дальнейшем осмыслении природы военного коммунизма все же были сделаны, поставлены вопросы, задающие верное направление исследованиям, и это немало.
В. И. Биллик в своей статье заметил, что «ошибочно противопоставлять вынужденность экономических мер 1917–1921 гг. тем целям в деле преобразования общественно-экономического строя, которые эти меры одновременно и нераздельно преследовали»[623]. Он совершенно справедливо подчеркивает, что вся экономическая политика в первые годы революции была в значительной мере вынужденной условиями разрухи, но от этого она не переставала быть социалистической по своим целям, методам и по своей социально-экономической природе.
В. П. Дмитренко ставит два вопроса, которые помогают еще глубже проникнуть в суть проблемы: «Во-первых, почему из различных практиковавшихся в годы войны хозяйственных мер государством отбирались и внедрялись только те, которые укладывались в рамки определенной системы и, во-вторых, почему эта система начала саморазвиваться и наиболее крайние формы ее (национализация всей мелкой промышленности, запрещение базаров, отмена платы за коммунальные услуги, решение VIII съезда Советов о государственном регулировании сельского хозяйства и др.) стали осуществляться уже после окончания гражданской войны»[624].
Вот на эти вопросы и нужно попытаться ответить, причем не будем вдаваться в споры, насколько мероприятия военного коммунизма были «социалистичны», а подойдем более прагматично, ибо, что ни говори, а критерии социалистичности в представлениях большевиков и современных им других социалистических партий или даже по сравнению с современностью — существенно отличаются. Воспользуемся тем преимуществом, которое время, исторический опыт предоставляют историкам по отношению к великим мыслителям и политикам прошлого.
Для ответа на имеющиеся два вопроса нужно ответить на третий. Послереволюционное общество отнюдь не было однородным и интересы в нем были различные. Так для кого же в этом обществе политика военного коммунизма была вынужденной и необходимой вплоть до 1921 года? Может быть, для затаившихся буржуа и помещиков? Нет. Для мелких хозяйчиков-крестьян? Нет, они всей душой были против монополии и диктатуры. Тогда для промышленных рабочих? Здесь ответить однозначно трудно, в принципе рабочие были заинтересованы в усилении государственного регулирования отношений с деревней, но они никогда не абсолютизировали эту заинтересованность до уровня продовольственной диктатуры. Остается фактом, что рабочие не менее, а может быть, даже более упорно, чем крестьяне, боролись против продовольственной диктатуры за свободную заготовку продуктов. Нет сомнений в том, что если бы судьба продовольственной политики зависела непосредственно от рабочих и их профессиональных организаций, то диктатура Наркомпрода не просуществовала бы в 1918–1920 годах и нескольких недель.
Мы перебрали все основные слои населения России и не обнаружили никого, кто бы был абсолютно заинтересован в развитии продовольственной диктатуры, которая явилась основой всей системы военного коммунизма. Значит, тогда все-таки остается власть идеи? Но подождем пока уходить в их возвышенную сферу, продолжим поиски в области материальных интересов.
Марксисту Бухарину в 1921 году, очевидно, не давала покоя его теоретическая совесть. Он, как и многие, находился в недоумении: почему рабочий класс, чью диктатуру объявляла партия, чьи интересы она защищала перед мировой буржуазией, выступил в начале года массовыми забастовками в Петрограде, волнениями и волынками в Москве и других городах? Почему рабочие на предприятиях выносили эсеровские резолюции, поддерживая лозунг свободной торговли? Почему, наконец, в связи с этим тыловые гарнизоны пришлось переводить на фронтовой паек?
Бухарин признавался: «Из 5 млн.[625] рабочих вряд ли около миллиона вместе с 700 тыс. коммунистами были против свободной торговли». И сделал вывод: «При разрухе пролетариат превращается в мелкую буржуазию» и усваивает ее интересы в свободной торговле[626]. Бросив все население России в мелкобуржуазную пучину, Бухарин остался в одиночестве, но «теория» была спасена!
В марте 1921 года в одном из выступлений Бухарин произнес: «Разбив врага и покончив с кронштадтским восстанием, мы должны обеспечить внутренний мир и железными руками прекратить всякие попытки ниспровержения Советской власти, допустив, однако, усиленные уступки целому ряду слоев населения. Таково соглашение с крестьянством, такова закупка за границей продуктов потребления с целью дать возможность рабочему с большей интенсивностью работать для возрождения нашей промышленности»[627]. Итак, Бухарин уполномочен от лица кого-то сделать усиленные уступки и крестьянам и рабочим. На наш взгляд, выяснение этого лица и могло бы составить вклад в дальнейшее изучение проблемы военного коммунизма.
В одном из своих лучших сочинений Маркс справедливо заметил: «Как об отдельном человеке нельзя судить на основании того, что он сам о себе думает, точно так же нельзя судить о подобной эпохе по ее сознанию. Наоборот, это сознание надо объяснять из противоречий материальной жизни, из существующего конфликта между общественными производительными силами и общественными отношениями»[628]. Это высказывание укрепляет наше сомнение, а все ли большевиками было осознано из того, что они делали? В частности, до конца ли ими была понята природа той огромной власти, которая перешла к ним от царского и Временного правительств?
Сознание человека предоставляет ему возможность смотреть на любое явление по-разному, с различных точек зрения. Например, на науку можно смотреть как на развитие человеческого познания, а можно и так, как говорил Прудон: наука — это история заблуждений человечества. Все зависит от того, какая сторона явления абсолютизируется, на чем делается акцент. Соответственно, и период военного коммунизма можно рассматривать как время великой разрухи, но в ней нельзя не заметить островок организованности, который постоянно увеличивается, постепенно притягивая к себе все беспорядочные части. Этим островком было новое государство. Если попытаться дать краткое определение военному коммунизму, разумеется, с оговорками, что всякие дефиниции страдают своими специфическими уродствами — однобокостью, неполнотой и т. п., то можно сказать, что военный коммунизм есть способ укрепления государства, расширение его роли и функций в обществе, и прежде всего в экономике. Все остальное — производное, вторичное, закономерно или случайно вытекающее из главного.