Ближайшим прообразом той дилеммы сокрытия и обнаружения, исчезновения и появления, fort и da, которую мы находим практически в каждой работе Денисова, можно назвать детскую игру в «секретики». «Секретик» находится в такой же мерцающей позиции: возникает и исчезает, является драгоценностью и мусором, целостен и представляет собой бриколаж. Единство его элементам придает осколок бутылочного стекла — крошечный экран, отделяющий секретик от аморфных и недифференцированных почвенных масс, в которые он погружен, и устанавливающий эстетический режим любования. Однако «секретик» — это не только предмет созерцания, но прежде всего предмет утаивания. А поскольку его состав традиционен и ни для кого секретом не является, ясно, что сокрытию подлежит само место, маркированное присутствием сверхценного объекта. В «секретике» важно то, что он предается земле, но при этом не должен исчезнуть без следа. Символическая ценность «секретика» выражается в его неконвертируемости: его нельзя купить, обменять и даже — за редким исключением — показать. Рассекречивание означает обесценивание и утрату. Однако частичное рассекречивание возможно и даже необходимо: «секретик» втягивает в свою орбиту Другого — подружку, друга — словом, посвященного, становясь источником доверительности. По аналогии с половым признаком его можно назвать «другим тела — местом, где тело ищет себе другое тело, локусом желания» (Игорь Смирнов). Кажется, эти слова не только указывают на связь «секретика» с кастрационным комплексом, но и выдают ненароком какой-то второй смысл — уже не эротический, а религиозный и наводящий на мысль о метемпсихозе. «Секретик» заставляет своего обладателя снова и снова возвращаться к месту захоронения, подобно тому, как в древнеегипетской погребальной пластике портретное сходство с покойным было опознавательным знаком для его души. Подобно тому, как глиняный черепок репрезентирует целую культуру, а фрагмент скелета позволяет реконструировать вымерший биологический вид, так «секретик» замещает личность своего протагониста. Отсюда понятно, что маленькая катастрофа рассекречивания означает не что иное, как смерть[488].
Игра в «секретики», бесспорно интересная в разных и многих отношениях, заинтересовала меня по двум, отчасти уже названным выше причинам. Во-первых, потому, что у всех информантов без исключения опыт детских «секретиков» оказывается очень сильным в эмоциональном отношении. Об этом всем хотелось вспоминать и говорить, свидетельство тому и многократное обсуждение этой темы в блогах.
Во-вторых, потому, что эта игра во многом совпадает с хорошо известными в традиционной культуре формами ритуальных игровых похорон. Например, в крестьянской традиции центральных российских губерний существовал обряд «похороны кукушки». Обряд состоял в следующем: на Вознесение или через неделю после него, на Семик, группа девушек отправлялась в лес, где они «хоронили», т. е. закапывали в землю под березой или укрывали шатром из платков «кукушку» (украшенную лентами ветку, куколку, одетую в свадебный наряд, и др.), после чего кумились — назывались крестовыми сестрами. Сходство с «секретиками» очевидно. Но вместе с тем игра в «секреты» существенно отличается от этой традиционной процедуры. «Похороны кукушки» — дело группы, подтверждение «мы»-идентичности, тогда как сокрытие «секретика» — дело индивидуальное, психологическая работа с «я». Визуальный контроль над хоронимым — необходимое условие «секретиков» — в традиционных «похоронах» отсутствует.
Игра в «секретики» не отменяет хранимую современными детьми традиционную игру в «похороны»:
[в ответ на вопрос: «зачем хоронили?»] Ну, вероятно, подражая взрослым. Хотя у нас в это время никто не умирал, и мы настоящих похорон не видели, никогда на них не были. Но вот с родителями ходили на кладбище, они нас брали с собой в Троицу. И мы вот как-то не могли тех, кого мы любили, так как бы выбросить на помойку или куда-то. Для нас это были птички дорогие, а особенно ежик. И поэтому мы вот такое имитировали погребение.
.. Мы очень любили лечить птичек, играть с ними, выпавшими из гнезда. И, конечно, эти птички у нас умирали, и тогда мы их хоронили. Была такая скорбь общая. Мы копали маленькую могилку, укладывали туда любимого птенчика и потом делали холмик, сажали цветочки, маленький крестик и некоторое время наблюдали за этими холмиками (27: 9; 1946 г.р., Ленинград, ж.).
Сравним приведенные современные рассказы с описанием игры в похороны начала XX века: «Летом дети часто роют ямочку в земле около наружных углов избы и играют в похороны. Это предвещает смерть кого-нибудь из членов того дома, около угла которого рыли дети ямочки…»[489]
Примечательно то, что сохраняется и традиционный смысл этого действия: десятилетние девочки (детский лагерь «Нива», Ленинградская область, 1994) объясняли, что «секреты» нужно делать красивые и обязательно там, где их не могут найти, иначе будет горе — кто-то заболеет или кто-то умрет.
«Секреты» и игры в похороны существуют в городской детской культуре параллельно, не отменяя друг друга. Это дает основание высказать несколько гипотетических соображений по поводу этого культурного явления. Для того чтобы их высказать, нам необходимо вернуться в вопросу о содержании ритуала, о его символической сути. Одна из главных характеристик традиционных ритуалов — осознание «отдельности» и возможности манипуляции абстрактными, с точки зрения позитивистского мышления, категориями. Качества (категории), которые представляются абстракциями, — например, воля, голос (способность вести речь), магическое знание, — в ином мире обладают экзистенциальными свойствами. Они существуют как силы, к которым можно присоединяться, сливаться в акте ритуала и, напротив, отделять от себя, отправляя в иной мир. Инструментом овладения «силами-качествами» служит их символизация, маркировка, обозначение.
Игра в похороны делает двойственным — физическим и мистическим то, что не было таковым до включения в этот процесс. В сущности, когда хоронят воробья, для него это обстоятельство куда менее значимо, чем для тех, кто производит это действие. Воробей был живым и принадлежал этому миру, а после смерти обнаружилась его иномирная природа. Такое вторжение метафизического требует определенных действий, что и происходит в строгом соответствии с традицией.
…мы хоронили птичку. Ее загрыз наш кот Барсик. Я уже не помню, насколько все из-за этого убивались, но вообще хоронить было приятно, конечно. Гробик сделали из банки из-под кофе… Вырыли ямку, положили туда гробик, зарыли, из щепочек сделали крестик. Взяли какую-то дощечку. Наташа написала на этой дощечке надпись: «Здесь покоится птичка, которую загрыз Барсик». Затем эта табличка была покрыта лаком. И у нас там было целое кладбище… До этого, что я точно помню, там была зарыта лягушка… Началось со всяких пчелок, комариков. И, главное, их убивали специально для того, чтобы похоронить… (27:28; 1982 г.р., Ленинград).
[Хоронил] в траурной обстановке. Были останки солдатиков, которые героически погибли в битве со мной. Больше ничего не закапывал. Лет мне было пять или шесть (27:31; 1978 г.р., Ленинград, м.).
Представителя этого мира отправляют в тот «как положено» и ходят «навещать», держа таким образом границу между мирами под контролем.
В отличие от игр в похороны в детских «секретах» мне видится иное: этот опыт взаимодействия со священным «внутри», экспериментирование с границами персонального. Граница между внутренним и внешним, субъективным и объективным, граница, очерчивающая «я», оказывается разомкнутой. Я «одеваю» нечто невидимое, свою ценность, в доступный материал (мамины бусы, цветные стекла-самоцветы, фольгу, бумажные цветы), обозначая его, я делаю собственное ценное внешним по отношению к себе, зримым. Далее я конструирую «хронокамеру», саркофаг. Помещая в него свою ценность, я извлекаю ее из потока событий: помещаю в чистое время и наблюдаю за тем, что делается с моим во времени, наблюдаю за тем, до какой степени моя ценность устойчива к времени. Это — макет, действующая модель собственных жизни и смерти. Не менее важна и вторая, коммуникативная часть этого символического действия. Я открываю себя своему другу, делая для него доступным самое ценное из того, что у меня есть. Он становится хранителем моей тайны. Осваивается социальная техника доверия: как можно другого, но любимого, сделать разделяющим мое? Собственно — это акт любви, признание ценности Другого. А иначе зачем Самсону было открывать секрет своей силы любовнице Далиле? Он открыл свой секрет, «открывая сердце свое».