Илия скрылся в камышах, но в моих глазах он остался навсегда — босой, с неподрубленными штанинами, без шапки. И по сей день он напоминает мне, что в этой жизни не только свой лев надо отрабатывать, но и „браво“ надо отрабатывать! И отрабатывать с воодушевлением, чтоб насос ни на секунду не переставал скрипеть, добывая чистую и вкусную воду из-под утонувшей болотной обители. Лишь тогда каждый из нас сможет сказать, что он отработал свой лев и свое „браво“! В какую бы болотную среду мы ни попали, мы должны, как Илия, выкачивать только прозрачную воду…
Когда я вспоминаю сейчас тот осенний день, на душе становится светло, перед глазами плещет серебристая вода, свежая и прозрачная. Но кроме плеска воды я слышу и глухой гул. Он похож на гул воды, отведенной от мельницы, среди этого гула я вижу бредущих по выгону грибников, потом мерещится мне толпа перед распахнутыми дверьми мельницы, и глухой шепот, пробегающий по толпе: аутопсия тела. Словно весь современный мир столпился перед темным зияющим проемом дверей, он колышется, переступает с ноги на ногу, курит, гомонит и повторяет шепотом что-то таинственное, загадочное и тревожное, почти как аутопсия тела. У дверей какой провалившейся обители толпится современное человечество и аутопсия чьего тела должна совершиться в зловещем зиянии дверного проема? Не знаю. Я слышу только глухой шепот и глухой гомон, перед глазами мелькают цыновки, доплетенные и недоплетенные, или скатанные в трубку, мелькают неприветливые лица цыновщиков, а также тощие и беспородные собаки — целая свора. И поросшие камышом пространства встают у меня перед глазами, загадочные и молчаливые, а выше, над зияющими дверьми и над толпой, я вижу ворон. И они сидят загадочно и молчаливо, словно застыв в ожидании аутопсии тела.
НЕЖНАЯ СПИРАЛЬ
Морозным зимним днем, возвращаясь с охоты, я ехал на санях по Лудогорью. В деревянный короб набилось порядком народу, одни сидели лицом к лошадям, другие спиной, третьи примостились боком, все промерзли, устали и приуныли. Воротники у нас были подняты, шапки и папахи низко надвинуты и обвязаны поверх шарфами, так что ни одного лица как следует и не разглядеть. Из-под шапок и шарфов вырывался пар от дыхания, пар валил и из лошадиных ноздрей. Когда едешь в санях, очень быстро коченеешь, холод ползет по всему телу, глаза начинают слезиться, вся природа вокруг кажется враждебной. Небо над нами было серое, влево от саней стоял серый лес, справа простиралась слегка покатая равнина, покрытая снегом.
Дорога шла зигзагами вдоль самой опушки, спускалась в ложбины, подымалась вверх, местами сани заносило, полозья скрежетали по щебню и камням, лошади начинали храпеть, возница взмахивал в воздухе кнутом и кричал: „Н-но! Н-но!“ Белая равнина, поворачиваясь, легко стелилась за санями, примолкший лес на цыпочках отступал назад, ближайшие к дороге деревья бежали быстро, дальние уходили медленнее, и создавалось впечатление, будто лес движется, уносимый назад тысячами ног, и при этом ни одно дерево не наступает на другое.
У поворота внезапно вынырнул из снега куст шиповника, снизу доверху усыпанный яркими красными плодами. Он был обращен одновременно во все стороны. Возница воскликнул: „Глянь-ка!“, взмахнул кнутом и огрел куст по лицу.
Шиповник вздрогнул, вздрогнули вместе с ним блестящие красные ягоды, сверкнули, как живые глаза, словно не замерзший куст огрели кнутом, а ударили по лицу живое существо. Полозья саней продолжали равномерно поскрипывать по накатанной колее, равномерно звенели, подпевая, бубенцы на сбруе, куст шиповника медленно отступал назад, не сводя с нас сотен своих красных глаз. Дорога пошла чуть под уклон, лошади захрапели; повернувшись вперед, я увидел плечи, спины, папахи и голубые глаза одного из охотников. Во рту у него торчала давно погасшая сигарета. „Должно быть, вампир“, — сказал мне охотник. „Ты о чем?“ — спросил сиплый голос с передка саней. „О том кусте“, — ответил человек с погасшей сигаретой и повернул голову, чтобы кивком показать на куст. Я увидел, как по его лицу разлилось недоумение.
Я посмотрел назад — куста шиповника не было. Лишь равнина белела, да двигалась серая стена леса, да серело наверху небо. Мы спустились в ложбину, и она скрыла сани от пристального взгляда шиповника.
„Почти как человек… почти как человек!“ — обожгла меня мысль. Я сидел по-прежнему спиной к лошадям, сзади слышался перезвон бубенцов, кашель, чья-то воркотня, скрип кожаной сбруи. Властное воспоминание пустилось вдогонку по колее за санями, рядом с ним бесшумно, нигде не спотыкаясь, бежал тысяченогий лес, человек в гуцульской шапочке, с бородой, тоже бежал, не отставая, я видел ясно его высокий лоб и почти фанатичный взгляд. Впереди него крутился и скользил по снегу куст шиповника, словно подстегиваемый невидимым кнутом, пристально вглядываясь сотнями блестящих красных глаз в своего преследователя. Внезапно куст и преследователь остановились, я увидел, что человек, задумчиво почесывая бороду, всматривается в куст, будто ищет что-то в него запрятанное.
Человек в гуцульской шапочке был Методий Андонов[9].
Вот уже пять лет как его нет с нами, но мое воображение часто рисует мне его таким живым и настоящим, что окликни я его, я б наверняка услышал его голос. Однако я ни разу не посмел его позвать, мне как-то боязно, боюсь, что если я услышу его голос и увижу, как он в ответ идет ко мне, мое сердце может не выдержать. Когда он был жив, мы однажды отправились в горы Руй охотиться на крупную дичь. Тогда тоже была зима, мы охотились в лесу, угрюмом и негостеприимном, по небу ползли рваные тучи, лес то заливало солнце, то накрывала тень, со стороны засад изредка доносились выстрелы, ложбины отзывались на них рыком. В конце охоты Методий — мы стояли в засаде недалеко друг от друга — позвал меня. Я увидел, что он топчется вокруг куста шиповника, так пристально в него вглядываясь, словно в нем спрятался зверь. „Сюда, сюда!“ — позвал он тихо. Я спросил его, в чем дело. „Смотри!“ — сказал он, показывая пальцем на куст. Лицо его сияло, во взгляде его я увидел что-то фанатическое. Я внимательно осмотрел куст шиповника.
Это был куст высотой в человеческий рост, с широким основанием, весь усыпанный яркими красными плодами. „Теперь посмотри с другой стороны!“ — сказал Методий Андонов, и мы оба зашли с другой стороны, но и с другой стороны куст был точно такой же. „Куда ни стань, на тебя смотрит!“ — сказал Методий Андонов. Я закурил и предоставил ему ходить вокруг куста, что-то в нем высматривая. Несколько раз он бросал в него снежки, куст вздрагивал, вздрагивали сотни красных ягод, и вполне можно было счесть, призвав на помощь воображение, что куст шиповника действительно вздрагивает, как живое существо, и глаза его по-разбойничьи стреляют во все стороны. Методий Андонов то трогал свою бело-серую гуцульскую шапку, то почесывал бороду с какой-то особой, почти сладострастной нервностью. В его голосе я уловил патетические ноты. „Это и есть театр! — громко говорил он. — Чудо! Чудо!.. Представляешь себе этот куст на сцене — настоящий, взятый прямо из лесу, взъерошенный, промерзший, усыпанный яркими плодами! И чтоб вся сцена была совершенно белой, девственной, как этот снег вокруг, мы будем заливать ее светом, потом накроем тенью, часть куста окутаем белым туманом, потом пустим ветер, чтоб он смел туман… это же может получиться потрясающе!“
Он с воодушевлением ударил себя рукой в грудь и снова уставился фанатичным взглядом на спокойный, спокойно расположившийся в снегу куст шиповника. В эту минуту он казался человеком, который перестал смотреть на жизнь и на природу вокруг себя как на декоративный занавес, а пытается прорвать этот занавес, эту портьеру, раздвинуть ее и посмотреть, что за ней. Наверное Методию Андонову это удалось, хотя, быть может, он посмотрел всего лишь в глазок, но увидел он, по всей вероятности, что-то чрезвычайно существенное и важное, потому что как же еще можно объяснить, отчего нормальный человек ходит и ходит вокруг замерзшего куста, окидывая его таким вдохновенным взглядом?