Мужики оглядели кобылу, один из них разбирался в лошадях, он сказал, что она долго не протянет, что у нее нет зубов и она не может щипать траву, что она слепнет и у нее повреждена кость, а лошадиные кости не заживают. Он попытался расшевелить животное, сел на него верхом, пришпорил, и кобыла, выворачивая шею, с большим трудом пошла рысью, но через несколько шагов остановилась и опустила голову. Человек соскочил с нее и сказал, что, кроме всего прочего, лошадь запальная, на скаку чувствуются глухие удары в боках. Мы стояли молча, сбившись тесной кучкой, и ловили каждое слово. Знаток лошадей сказал еще, что кобыла эта обозная, оставленная здесь военным обозом, потому что дальше она идти не могла. „Таких лошадей обычно отдают львам, — сказал еще знаток, — но здесь львов нету!“ Он предупредил нас, чтобы мы не мучили животное и не слишком заезживали, глядишь, может еще оправится и окрепнет, коли его выпрягли из обоза и оставили среди луга на воле.
Мужики пошли к деревне, мы постояли, постояли, глядя то на кобылу, то на лес, лошадь мы все больше жалели, а в лесу чудилось нам что-то враждебное. Пролетают стаи ворон, их карканье почему-то кажется нам печальным, мы смолкаем и молча идем в деревню. Если кто обернется назад или посмотрит через плечо, то увидит, как неподвижная лошадь на лугу повесила голову, словно она привязана к невидимой коновязи, и спокойно дожидается сумерек. Со стороны деревни доносится блеянье овец, слышны колокольцы, лают собаки, зовет кого-то женский голос, мирный дым вьется над крышами домов и мы, не сговариваясь, ускоряем шаг… Мы спешим домой. Тогда это не приходило мне в голову, но вот теперь, когда я пишу, я не могу не думать о том, в каком одиночестве оставляли мы обозную лошадь среди осенних цветов на лугу!
Деревенская управа проверила, нельзя ли каким-то образом использовать брошенную обозом лошадь, и отказалась от нее. Кобыла осталась целиком на нашем попечении, мы больше не ездили на ней верхом, но сохранили ей верность и если не каждый день, то довольно часто ее навещали. Иногда она стояла, повернувшись к шоссе и своими слепнущими глазами пыталась там что-то высмотреть. А ничего особенного на шоссе не было — разве что несколько телег, запряженных буйволами, везли зерно на мельницу. Черные рогатые тягачи медленно тащили повозки, на мешках с зерном сидело по пять шесть помольщиков, они намеревались до снега смолоть зерно на паровых вальцовых мельницах. Лошадь стояла часами, к чему-то прислушиваясь, и чуть оживлялась только при стуке колес, день ото дня она все больше тощала, и мы очень удивились, когда однажды увидели, как она вскидывает голову и ржет. Случилось это, когда до луга донесся грохот взрывов в каменных карьерах. Лошадь повернулась в сторону взрывов, насторожила уши, попыталась вскинуть передние ноги, но не сумела, тяжело ударила копытами о землю и коротко заржала, потом еще и еще раз.
Постепенно осенницы начали исчезать, пополз белый осенний туман, природа все больше углублялась в себя, точно была на смертном одре. И наша кобыла стала постепенно растворяться в белом тумане, уходила то к самому лесу, то к тому краю луга, что спускался к оврагу с ручьем на дне. Иногда мы обнаруживали ее под разоренным навесом рядом с огородами кобыла медленно перебирала ногами и ощупывала мордой деревянные подпорки навеса. Летом сюда привязывали лошадь, вот истощенное животное и ощупывало мордой и нюхало то место. Если по шоссе проезжала пролетка или телега и лошади замечали нашу, они ржали, не замедляя шага, кобыла поднимала голову, смотрела своими слепнущими глазами в неопределенном направлении, потом поворачивалась в противоположную сторону и долго стояла, не в силах понять, звали ее или нет. Кто может сказать, что происходит в голове старой изможденной лошади, брошенной обозом посреди пути?
А однажды кобыла исчезла.
Не появилась она на лугу и на другой день, и на следующий ее тоже не было. Под вечер пошел снег, задул восточный ветер, к утру все побелело и снег продолжал идти. Мы решили пойти на Чилибиницу и привести серую кобылу в деревню, поставить ее под крышу. Вся Чилибиница была белая, и разоренный навес, и лес. Снег все шел, кружил вокруг нас, щеки у всех разрумянились, глаза блестели, ничто не могло лишить нас радости первого снега, в воздухе летали снежки, кое-кто из ребят катался по снегу и блажил вовсю. Вокруг было бело и пусто, никто не отозвался на наши крики, мы наскоро обшарили лес, с деревьев на нас сыпался снег, мы снова собрались на лугу и пошли к оврагу, посмотреть, не там ли укрылась от ветра наша лошадь.
Едва мы подошли к краю оврага, перед нами — словно вынырнув из снежной пелены — возникла свора бродячих собак. Ее даже трудно было назвать сворой, потому что каких в ней только не было собак, одни страшно лохматые, другие плешивые, эти хромые, те слепые, с рваными ушами, крупные и мелкие, и все до одной тощие. Встреча была такой внезапной, что и мы, и собаки замерли в снегу. А он все падал, сплетаясь в огромные белые полотнища, которые то закрывали от нас свору, то открывали, и вдруг мы с ужасом увидели, что морды у собак окровавлены и что все они облизывают морды языком. Некоторые из них, поджав хвост, затрусили было к оврагу, но снова останавливались и поворачивали к нам кровавые красные морды. Снег продолжал проноситься волнами, и вокруг было так тихо, что мы слышали, как шумит в жилах кровь…
Вот что хотел я рассказать, пока еще цветет осенница и не появились первые снежинки. Замечали ли вы, как робки первые снежинки, как они мечутся в воздухе, кружат на месте, не зная, куда опуститься, хотя, куда б они ни опустились, они тут же и растают; за ними падают другие, они тоже не знают, куда опуститься, а опустившись, тут же тают, но за ними возникают новые, танцуют, порхают или кружат в нерешительности — как же так, на землю — босиком? — но раздумывать некогда, бесчисленное множество снежинок летит следом, смеркается, земли уже почти не видно, а позже, в темноте, целые тучи застенчивых босоногих снежинок, бесшумно сталкиваясь и кружась, ничком падают на землю. За ночь происходит чудо, каждая снежинка легко находит себе место среди других. Ведь легче ступить туда, куда до тебя уже ступили… Я вспоминаю, что мы пробежали тогда не только всю белую Чилибиницу, но продолжали бежать и по узким тропкам, протоптанным по деревенским улицам. Мимо тяжело прошествовали неповоротливые буйволы, выбрасывая пар из ноздрей — шли на водопой. Тогда мы остановились — может быть, при виде буйволов, может, при виде человека, который спокойно шагал за ними, пытаясь с помощью огнива и кремня зажечь трут. Деревня была спокойной и светлой, все глядело приветливо и пасторально, мирный дым курился из труб, как на панихиде, из окошек смотрела на нас красная герань, между геранью приткнулись желтые щекастые плоды айвы — они тоже смотрели на улицу. А по улице, помню я, шел второй черный платок, второй в деревне черный знак второй фазы Отечественной войны. Война была далеко от нас, но мы были к ней близко, и она посеяла в нас воспоминания. Я задаю себе вопрос — надо ли нам распахивать эту залежь, именуемую человеческой памятью, или пусть себе зарастает травой? Что бы мы ни посеяли на этой залежи, семена не дают всходов! Но они и не умирают, а остаются жить, точно движущиеся светлые пятна в уютных сумерках души.
ШЕЛКОВИЧНЫЙ ЧЕРВЬ
Эта тихая и кроткая козявка требует тишины и полумрака. Она, точно вселенная или точно идея, рождается почти из ничего. Пока она не вылупится, женщины носят шелковичное семя за пазухой, потому что оно нуждается в тепле человеческого тела. В первые дни после выведения никакого шелковичного червя не видно, а виден только мелкий серый песок, который едва заметно шевелится на нежных листьях шелковицы, тщательно расстеленных женщинами. Только что вылупившиеся черви занимают какую-нибудь пядь пространства — скромную и незначительную территорию в комнате. Через несколько дней, после первого сна, они сбрасывают свою одежду, вытягиваются и начинают кормиться более энергично, уже можно ясно увидеть, как они обгрызают края нежных шелковичных листьев. Потом они снова спят, после второго сна опять линяют, раздеваются, как русалки, вылезая из старой тесной одежды белыми и страшно голодными.