Для премудрых, в жизни сменной, образ бога ты нетленный.
Помоги. Я ныне пленный. В кандалах железных я.
Через горы и равнину я к кристаллу и рубину
Путь держу, — сам, бледный, стыну. Ранит близь и даль моя».
И «Прости» сказав покою, в плаче тает он свечою.
Опоздать страшась, порою поздней едет между гор.
Пала ночь, и звезды встали. Отдых в них его печали.
С ней сравнил их в синей дали, с ними держит разговор.
Он до месячного круга молвит: «Страстного недуга
Огнь ты шлешь. Любить друг друга ты велишь. Страдать, любя.
И бальзам даешь терпенья. С той, в ком лунное горенье,
Дай мне с ней соединенье — через пламя — чрез тебя».
Ночь была ему услада. День лил в сердце капли яда.
Словно отдыха средь сада, ждал, когда придет закат.
Видит ключ, остановился. До журчанья наклонился.
И опять он в путь пустился, не стремя уж взор назад.
В одиночестве так вдвое плачет тот, чей стан — алоэ.
Хочет пищи все живое. Застрелил себе козла.
Ел, зажарив. Стал бодрее. Лик воинствен, пламенея.
Молвит: «Жизнь без роз беднее, и совсем не весела».
Все о нем не расскажу я, как он ехал там, тоскуя,
То отраду в сердце чуя, то скорбя о гнете зол.
И не раз глаза краснели. Но уж путь дошел до цели.
Вон пещеры засерели. Прямо к входу он пошел.
Вон Асмат. К нему душою рвется. Хлынули струею
Слезы. Радостью такою не зажжется дважды взгляд.
Витязь прочь с коня скорее. Обнял. Сердцу веселее.
И целует. Если, млея, ждет кто друга, встрече рад.
Он спросил ее: «Владыка где?». И слезы льются с лика
Юной девы. Горше крика безглагольная печаль.
Молвит: «Чуть ты удалился, стал блуждать он, вовсе скрылся.
Быть в пещере тяготился. Где он? В чем он? Скрыла даль».
Столь был витязь огорченный, словно был копьем пронзенный,
Прямо в сердце. И к смущенной обратясь Асмат, сказал:
«О, сестра! Как некрасиво лгать тому, в ком все правдиво?
Иль он клялся — торопливо? Иль, поклявшись, он солгал?
Целый мир в ничто считал я. Клятву дал, ее сдержал я.
В нем был мир, — и потерял я все, когда превратен он.
Света нет мне никакого. Как он смел нарушить слово?
Впрочем, что же? Рока злого властью весь я омрачен».
Дева молвила стыдливо: «Прав ты в этот миг порыва.
Но суди же справедливо, — и в пристрастьи не вини —
Сердце может обещаться, — клятву выполнить, не сдаться, —
Сердце вырвано, — скитаться должен он, сжигая дни.
Сердце, дух и мысль — в слияньи. Сердца нет, — и те в скитаньи.
Кто в том странном сочетаньи потеряет сердце вдруг,
Он как вихрями носимый, от людей бежит, гонимый.
Знал ли ты, какие — дымы, если пламени — вокруг?
С побратимом разлученный, прав ты в боли огорченной.
Но какой он был взметенный. Как скажу о пытке той?
Изменяют здесь слова мне. Возопить могли бы камни.
Та видна была тоска мне, под моею злой звездой.
Еще не было сказанья о такой тоске страданья.
Тут в скалу войдет терзанье. Влагу рек придашь ручью.
Эта огненная пытка больше всякого избытка.
А ума в любом не жидко, если кто другой в бою.
Как пошел он, так, сгорая, молвлю я: «Твоя сестра я.
Автандил придет, — тогда я что ж отвечу, побратим?»
Он сказал: «Коли придет он, здесь меня легко найдет он.
Молви: «Брат твой, — близко ждет он». Клятву я сдержу пред ним.
Слово дал, не жди другого, не нарушу это слово.
Буду ждать, хотя сурова пытка дней, что суждена.
Коль умру, пусть похоронит, и свое: «Увы» обронит.
Если жив я, значит, стонет дух, и жизнь уж неверна».
С той поры я и доныне все одна в моей кручине.
Солнце было на вершине, и сокрылось там в горах.
Вся исполнена отравы, увлажняю грустью травы.
Дух безумья — дух лукавый. Я забыта смертью в днях.
Камень есть в краях Китая. Надпись там на нем такая:
«Кто не ищет друга, — злая жизнь его, — себе он враг».
Но зачем бродить по странам? Кто, как роза, был румяным,
Ныне желтым стал шафраном. В путь к нему, — и всяких благ».
Витязь молвил: «Осуждая, что бранил его тогда я.
Ты права. Но глянь, какая также в этом боль моя.
Раб любви к рабу другому я бежал, уйдя из дому,
Как олень, тая истому, до ручья стремился я.
Только он был сердцу нужен. С той, в ком нежный свет жемчужин
С хрусталем, рубином дружен, был я счастлив без конца.
И не мог быть с ней счастливым. Скрылся в беге торопливом.
Богоравных тем порывом оскорбил, пронзил сердца.
Царь, кому я сын приемный, от кого мой свет заемный,
Перед ним я вероломный, бросил в старости его.
В самом сердце окровавлен, беглецом он там оставлен.
Божий гнев здесь будет явлен. Ждать ли доброго чего?
В том, сестра, и тоскованье, что усердные скитанья
Привели не на свиданье. А спешил я день и ночь.
К свету шел — и нет мне света. Он ушел — и там он где-то.
Сердце лаской не согрето. Скорбь не в силах превозмочь.
Но уж больше нет досуга словом тешить здесь друг друга.
Что ж, еще одна услуга: поищу и поброжу.
Иль найду я побратима, или сам умру — и мимо.
Знать судьба неотвратима. Что я богу сам скажу?»
Так сказал он, скорбно-строгий, и пошел своей дорогой.
Миновал он скат отлогий. За скалой прошел поток.
Тростниками — до равнины. Ветр такой, что в ветре льдины.
Заморозились рубины. Упрекал он в этом рок.
И вздыхает он все чаще. «Бог всесильный, бог всезрящий.
В чем же грех, меня чернящий? Разлучен с друзьями я.
Для чего сюда заманен? О двоих я мыслью ранен.
Сколь мой рок непостоянен. Да погибнет жизнь моя.
Друг мне прямо в сердце кинул роз пригоршню, — иглы вдвинул.
Эту клятву он низринул. С ним я ныне разделен.
Если с другом я судьбою разлучен, я с мукой злою.
Друг иной передо мною обесчещен, посрамлен».
Молвил: «Это прямо диво: грусть и в умном говорлива.
Ну чего ронять со срыва слез тот брызжущий ручей?
А не будет ли виднее, поразмыслить, и скорее
В путь к тому, чей стан стройнее, чем взнесенье камышей?
Вот, обрызганный слезами, витязь кличет. Ищет днями.
Ищет темными ночами. Вновь искать, кричать, чуть свет.
Побродил он там на воле. Лес прошел, и дол, и поле.
И не менее, не боле — трое суток. Вести нет.
И исканье тут не гоже, ни к чему. Он молвит: «Боже!
В чем я грешен? И за что же так тобой наказан я?
Боже, боже, эта пытка превзошла размер избытка.
Буквы огненного свитка — мне ли? Правый ты судья».
Бледный витязь-привиденье говорил свои реченья,
И взошел на возвышенье. На равнине тень и свет.
В камышах там, у густого у куста, он вороного
Видит. «Он там. Никакого здесь сомненья больше нет».
Радость в витязе блеснула, сто в нем раз переплеснула.
Сердце витязя скакнуло и притихло в тот же час.
Роза — в красном сне богатом. Блеск стал блеск, агат — агатом.
Мчится, ветром стал подъятым, не сводя горящих глаз.
Тариэля увидал он, как не думал, не гадал он.
Лик был смертно бледен, впал он. Зачарованней, чем ночь.
Воротник — весь лоскутками. Головою — кровь ручьями.
Смотрит тусклыми глазами. Он шагнул из мира прочь.
Справа — лев лежал сраженный, меч, весь кровью обагренный.
Слева, с шкурой испещренной, труп пантеры, бездыхан.
Сам он, призраком могильным, слезы током льет обильным.
В нем пожар огнем всесильным сердце жжет, и дик, и рьян.
Взор задернулся, туманен. К смерти близкий, лик тот странен.
Видно, в сердце юный ранен. Витязь кличет, будит слух.
Говорит ему о встрече. И припал к нему на плечи.
И напрасно нудит к речи. Брат являет братский дух.
У объятого тоскою слезы стер своей рукою. Сел с ним.
Речью огневою будит брата своего.
«Сердце, что ль, в тебе остыло? Иль не знаешь Автандила?»
Говорит о том, что было. Неподвижен взор его.
Было все — как повествую. Вот смягчил тоску он злую.
Душу чувствует живую. К Автандилу — долгий вздох.
И признал, и обнимает. Брата братски он лобзает.
Мир других таких не знает, — мне живой свидетель бог.
«Брат», — сказал он, — «что, в чем клялся, что сдержать я обещался,
Я сдержал, — не отлучался. А теперь, в томленьи дней,
Ты оставь меня с тоскою. Буду биться головою.
Как умру, покрой землею, тело скрой ты от зверей».
Витязь молвит: «В чем страданье? Злого хочешь ты деянья.
Кто любил, тот знал сгоранье, схвачен огненной волной.
Средь людей ты исключенье. Уклоняясь от мученья,
Мысля самоубиенье, взят ты, что ли, сатаной?
Мыслишь — лучше, станет — хуже. Мудрый — дрожь не множит в стуже.
Муж? Прилична стойкость в муже, и как можно реже плачь.
Раз печаль идет волною, крепостною будь стеною.
Кто в несчастьи, — он виною. Наша мысль для нас палач.
Мудрый ты, а изреченья мудрых ввергнул в небреженье.
В чем есть мудрость, в чем свершенье? Тосковать среди зверей?
Помираешь из-за милой, — а себя сокрыл могилой.
Будто слаб, — когда ты с силой. Раной тешишься своей.
Кто ж любил, не знав сгоранья, ярких пламеней касанья,
Кто о ком-нибудь терзанья не прошел, в огне часов?
Молви словом достоверным: что здесь было беспримерным?
Не лети же легковерным. Роз не встретишь без шипов.
Молвят розе, в час цветенья: «Почему с шипами рденье,
И прекрасной нахожденье не свершится без беды?»
Роза дать ответ умела: «Сладость — с горьким, с духом — тело.
Коль любовь подешевела, то — сушеные плоды».
Если так цветок бездушный мыслит, мудрости — послушный,
Где же ты прием радушный встретишь сердцу без борьбы?
Жатву радости без горя, в мире с дьяволом не споря,
Не сберешь ты. В приговоре наших дней — устав судьбы.
Слушай, что тебе скажу я: на коня — и не тоскуя,
В путь иди, с тобой пойду я. Не веди свою межу, —
Лишь свою, с своим советом. Скорбь дана нам здешним светом.
Верь, что прав я в слове этом. А уж лести не скажу».
Тариэль сказал: «Немею, брат мой. С той тоской моею,
Вряд ли дать ответ сумею. Обезумленный, я глух.
Видит так твое сужденье, что легко терпеть мученье.
Ныне — смерти приближенье. Вот уж я почти потух.
Да, конец земному краю. И о ней я умоляю.
С нею здесь не встречусь, знаю. Но любовного огня
Свет живет. Здесь — разделенье, там — восторг соединенья.
Да приходит погребенье. Бросьте землю на меня.
Как любимую любимый не увидит через дымы?
Мы в ином соединимы. К ней светло пойду туда.
Встречу, встретит. В миг свиданья будет сладостным рыданье.
Против слова увещанья, сердца слушайся всегда.
Вот мое постановленье: смерти чую приближенье.
Умираю, нет сомненья. Что тебе до мертвеца?
Коль в живых мне оставаться, нужно с разумом расстаться.
Птицы к душам вверх стремятся, — так и тело ждет конца.
Что сказал ты, речи друга понимать мне нет досуга.
Полн душевного недуга, вижу смерть, она близка.
Жизнь лишь беглое мгновенье. К миру только отвращенье.
Мне с землей соединенье. В ночь ведет моя тоска.
Мудрый! В чем есть мудрость эта? От безумца ждать ли света?
Сам будь полон я совета, твой совет бы взял, не лгу.
Роза — в солнце. Солнце тает, — роза в грусти увядает.
Друг меня да покидает. Уходи. Уж не могу».
Автандил к нему с другою речью доброй и живою.
«Нет, клянусь я головою. Делать этого нельзя.
В том не лучшее свершенье — пожелать уничтоженья».
Но напрасны убежденья. Слово падает, скользя.
Наконец сказал: «Прекрасно. Если речь моя напрасна,
Если внемлешь безучастно, что ж мне слово длить сейчас.
Смерти хочешь? Без ошибки смерть придет.
Мгновенья зыбки. Вянут розы и улыбки. Вянь». Блеснул слезою глаз.
«Лишь одно мое моленье ты сверши. Есть где-то рденье
Розы, — есть агатов мленье, — от всего укрылся я.
Поспешил, всего лишился. И с царем я разлучился.
От меня ты отделился. В чем же радость есть моя7
Не отвергни же сурово, а мое исполни слово:
Раз еще тебя я снова пусть увижу на коне.
Ты души был, ворожащим, похитителем блестящим.
Не уйду же я грустящим. В этом будь послушен мне».
«На коня!» И для моленья уж не нужно повторенья.
Знал он сердцем без сомненья: не дружна с конем печаль.
Тот тростник до конской шеи склонит лик, — и веселее.
Радость в той была затее. Уж не рвутся стоны в даль.
Молвил грустный: «Я поеду. Дай коня». В душе победу
Чует тот. Идет по следу. Помогает сесть в седло.
Он его не нудит ныне. Едут вместе по равнине.
Гибок стройный. И в кручине стало легче и светло .
Говорит. И блещут зубы. И коралловые губы
Знают речи, что не грубы, а уходят прямо в слух.
Стал бы юным тут и старый, слыша слово в свете чары.
И смиряются пожары. И не так печален дух.
Есть гашиш и для печали. Розы бледно увядали, —
Видит витязь, ярче стали. Радость — зелье для ума,
Для безумья — жалоб вздохи. Ну, дела не так уж плохи.
Были разума лишь крохи, а теперь светлеет тьма.
И гуторят эти двое. Молвит слово он прямое:
«Изъясни мне, что такое на руке там на твоей.
Это нежной той запястье, кем ты ранен? Что ж в нем счастье.
Над тобою полновластье? Расскажи, — потом убей».
Молвит тот: «В чем есть сравненье несравненного виденья?
В этом жизнь, восторг, мученье. Это лучше мне, чем мир.
Что земля, вода, деревья! Что людские все кочевья!
В этом скрыта чара девья. Только с этим сердцу пир».
Тот сказал: «Я мыслил верно. Ты ответил беспримерно.
Но и я уж достоверно льстить не стану пред тобой.
Бросить так Асмат — злосчастье больше, если то запястье
Потерять. Быть без участья — выбор худший, не худой.
То запястье золотое драгоценщик сделал в зное,
И остыло неживое, и бездушна в нем игра.
Для Асмат — отъединенье. Вот так верное сужденье.
Но с твоей в ней есть сплетенье. И она твоя сестра.
Связь меж нею и златою, для кого была слугою.
Чрез нее и та с тобою, а прекрасна и она.
Между ними единенье. Что же, ей лишь небреженье?
Ну, шабаш. Твое сужденье — глубина совсем без дна».
Тот ответил: «Справедливо. Речь твоя вполне правдива.
Жаль Асмат. Без перерыва скорбь. Душой она с Нэстан.
И меня все зрит такого. Жить уж я не думал снова.
Ты терзанья огневого боль смягчил, но все — туман».
Но, Асмат воспоминая, едет к ней. И речь живая
Между братьями — как стая птиц в час утренней поры.
Как скажу им восхваленья? Зубы — жемчуг, губы — рденье.
И змея, оцепененье сбросив, смотрит из норы.
Витязь молвит: «Для тебя я, ум и сердце раскрывая,
С ними душу отдавая, всем пожертвовать готов.
Но не будем трогать рану. И указывать не стану,
Что подобен клад обману, если спрятан меж кустов.
Так и мудрость, если ею сам я править не умею.
Скорбен? Все ж тоской своею не обрежь теченье дней.
Смерть придет и не обманет. Роза сразу не завянет.
Бог позволит, — солнце глянет, лишь уверуй и посмей».
Грустный молвит: «То ученье сколь достойно разуменья.
Умный любит наставленье. Даже глупый им пронзен.
Но и мудрость светит скудно, если мне чрезмерно трудно,
И тебе ведь с этим нудно. На укор твой удивлен.
Воск с огнем горячим сроден: Светит, — свет тот благороден.
Но с водою он не сходен: в воду пал, и вдруг погас.
Если в ком есть огорченье, он составит заключенье,
Что в другом. Мое горенье мог бы ты понять сейчас.
Все, что было здесь со мною, расскажу тебе, не скрою.
Правосуден будь со мною, поразмыслив обо мне.
Ждал тебя я там сначала. Но пещера раздражала.
В ней простора было мало. Я к равнине на коне.
Тростником мой путь измятым. Пробираюсь этим скатом.
И с пантерой вижу льва там. Любовался ими я.
Лик казался их влюбленным. Сразу стал я восхищенным.
И лотом я был смущенным. Ужаснулась мысль моя.
Здесь на скате, над равниной, были двое те картиной
Двух влюбленных, сон единый. Лев с пантерой был мне мил.
И потом меж них сраженье, и борьба, и озлобленье.
Он за ней. Того виденья вынесть — я не в силах был.
Раньше весело играли. В ссоре бешеными стали.
Лапы резко ударяли. Смерть была им не страшна.
Вдруг в пантере обомленье, словно в женщине смущенье.
Лев погнался. Раздраженья в нем кипучая волна.
Я не мог им любоваться. За любимой так погнаться?
И терзать ее, и драться? Нет, такая удаль — срам.
Меч блеснул мой обнаженный, и копьем он был сраженный.
С головой своей пронзенной, он простился с жизнью там.
Меч я в сторону бросаю. Прыг к пантере, и хватаю, —
Я обнять ее желаю, в честь моей, в ком все — мое.
Но на то движенье веры — рев и когти мне пантеры.
Это было мне — вне меры. Тут убил я и ее.
Я искал пожар тот страстный укротить. Порыв напрасный.
И во мне тут вспыхнул властный гнев. Изранен весь мой лик.
Хвать и в землю. Стихла злая. Вспомнил милую тогда я.
Но душа — во мне. Страдая, разрешил я слез родник.
Видишь, брат мой, что со мною. Как же боль мою укрою?
Жизнь мне бремя. Но судьбою присужден я длить мой час.
Жизни нет, а жизнь все длится. Смерть прийти ко мне боится».
Смолк. И слез поток струится. Сколь печален тот рассказ.