Да о чем мне думать — ведь со мной рядом сидит Маргарита; беленький чепчик у нее завязан под розовым подбородком, сбоку — маленькая кокарда, мы смеемся, болтаем; я заглядываю в ее карие очи и спрашиваю:
— Хочешь этого, Маргарита? А вот этого? Еще немного вина? Еще кусочек сладкого пирога?
Какое счастье говорить с ней без стеснения, оказывать ей услуги, называть своей дамой, видеть, что она смотрит на меня ласково и обращает внимание только на меня. Да обо всем этом не расскажешь!
А когда к вечеру дом наполнился парнями и девушками, которые пришли потанцевать, — ведь в мое время без танцев не обходилась ни одна свадьба, — до чего было приятно услышать, как кларнет Жана Ра выводит вальс Эстергази-Гузара в большой горнице, что выходит в сад, взять Маргариту за руку и сказать ей:
— Пойдем, Маргарита, слышишь — это кларнет Жана Ра.
Маргарита изумилась, спросила:
— Куда мы идем, Мишель?
— Да танцевать!
— А ведь я танцевать не умею!
— Пустяки, пустяки! Все девушки умеют танцевать!
Многие уже с увлечением танцевали, вот и я сейчас закружу Маргариту в вихре танца, и сердце мое прыгает от радости. Но представьте же себе мое удивление: она и вправду не умела танцевать — совсем не умела. Ножки ее путались, я просто не мог этому поверить.
— Ну попробуем еще разок, — говорил я, — побольше смелости, ну посмотри же, ведь это совсем нетрудно!
Я в уголке показывал ей па. Мы снова пробовали, но у нее ничего не получалось! Вот ведь беда! Я был разогорчен. В конце концов нас окружили, все смеялись, и Маргарите это надоело. Она вдруг сказала с легкой досадой:
— Не получается у меня… и все тут. Сам видишь, не получается. Да ты танцуй, а я буду помогать тетушке Катрине.
И хотя я огорчился, она все же ушла. Хорошенькие девушки поглядывали на меня, словно говоря: «А мы-то умеем танцевать, Мишель! Пойдем!»
Но я, я предпочел бы шею себе сломать, чем пойти танцевать с другой. И я тоже вышел в сени. Маргарита уже была в кухне, где женщины — тетушка Летюмье, Николь, тетушка Катрина, родственница Летюмье Сюзанна Шассен вне себя от негодования кричали:
— Вот безобразие… Петь такие песни — песни против королевы! У мужчин нет здравого смысла… и даже наилучшие ничего не стоят!..
И так далее. А меж тем в большой соседней горнице патриоты хохотали прямо как безумные, притопывали и пели песенку о «Мадам Вето»[143]. Запевал свояк Морис, остальные подхватывали припев.
Разумеется, я пошел взглянуть, что же там происходит. И, открыв дверь, увидел презабавное зрелище: свояк Морис в небесно-голубом фраке с широкими отворотами и при двух часах с брелоками, свисающими на желтые панталоны, в рубахе с жабо и большим трехцветным галстуком, в огромной треугольной шляпе, заломленной набекрень, отплясывал какой-то дьявольский танец — то выбрасывал ногу кверху, то прижимал колено к подбородку, покачивался, подпрыгивал, вертелся, изгибался всем телом, да так, что и представить себе немыслимо, и еще при этом пел «Мадам Вето» — непристойную песню про королеву, остальные патриоты сидели за столом с красными носами, выкатив глаза от удовольствия, и иногда, изнемогая от хохота, откидывались на спинки стульев, свесив руки, разевая рот до ушей; стены дрожали, а Морис все отплясывал, склонив голову, выделывая коленца и пел:
Мадам Вето и то и се,
Мадам Вето и се и то!
Пелась песня еще со времени истории с ожерельем кардинала, и в ней были дюжины куплетов, одни хлеще других; мне стало даже как-то неловко. Но патриоты, собравшиеся здесь, так долго бедствовали из-за мотовства двора, что теперь веселились вволю, и все им было нипочем.
Даже сам верзила Летюмье в конце концов до того был захвачен этим бешеным танцем, что пустился в пляс вслед за кузеном, пошел плясать и дядюшка Жан, а потом и бывший председатель клуба, Рафаэль.
Однако ж как все меняется в этом мире! В харчевне «Трех голубей», куда прежде являлись потанцевать с дамами-горожанками офицеры Руэргского, Шенауского и Лаферского полков, вся бывшая знать — графы, герцоги, маркизы — и танцевали степенно, важно, склоняясь и сплетаясь, словно цветочные гирлянды, под звуки скрипок, где они пили вино, охлажденное в ручье, и лакомились пирожными, которые приносил в корзинах на согбенной спине какой-нибудь старый служака, ныне в этой харчевне отплясывали новый танец — танец патриотов. Да у знатных господ глаза бы на лоб полезли, если б они увидели, как люди отплясывают новый танец — прыгают и беснуются, словно одержимые пляской св. Витта, как издеваются над всеми старинными менуэтами, если б услышали эту неумолчную песню:
Мадам Вето и то и се,
Мадам Вето и се и то!
Нет, таких выходок у нас еще не видывали. И женщины, возмущавшиеся за стеной, пожалуй, были правы, но это не мешало патриотам хохотать.
Шовель не танцевал. Он сидел в конце стола, смотрел, подмигивал, побледнев от веселого возбуждения… Он выбивал такт рукояткой ножа и время от времени насмешливо выкрикивал:
— Ну, смелей, Летюмье!.. Вот-вот, попал в точку. Эй, сосед Жан, вперед! Вот так, здорово! Да вы делаете успехи, господин председатель Рафаэль!
Вот тут и проявился насмешливый его ум. Именно такой Шовель и писал нам, что он должен был бы явиться на свет в Париже.
Ну, а теперь, коли вам угодно знать, что это были за танец и песня, впервые занесенные к нам свояком Летюмье, Морисом Брюнэ, то скажу вам, что это и была знаменитая «Карманьола»[144], о которой с тех пор, должно быть, все слышали, — позже парижане танцевали этот танец на площади Революции и даже идя на неприятельские пушки.
Станцуем «Карманьолу»,
Пушки гремят, пусть же гремят!
Станцуем «Карманьолу»,
Пусть же гремят — виват!
В этой песне — вся революция: новый куплет добавлялся каждый раз, когда что-нибудь происходило. Старые куплеты забывались, а над новыми все хохотали.
Возвращаюсь к тому дню. Был уже одиннадцатый час, когда Шовель воскликнул, увидев, что все выбились из сил и снова уселись подкрепиться теплым вином:
— Граждане, вы досыта наплясались, и мы все вволю повеселились. Пора на покой, надо с утра приняться за дело.
— Вот те на! — возразил дядюшка Жан. — Есть время до полуночи.
— Нет, довольно! — произнес Шовель, поднимаясь и снимая с крючка свой каррик. Патриоты-горожане последовали его примеру.
— Да выпейте еще по стаканчику теплого вина! — потчевал дядюшка Жан.
— Нет, благодарю: всему есть предел, — ответил Шовель, уже на прощанье пожимая руку Летюмье. — Пора! Спокойной ночи, гражданин Морис!
Я закутал Маргариту в плащ с капюшоном, говоря:
— Закрывайся хорошенько, мороз лютый!
Она была задумчива, зато папаша Шовель был очень весел, он кричал из сеней:
— В путь, Маргарита, в путь!
Мне, понятно, не хотелось так рано с ней расставаться. Она взяла меня под руку. Я нахлобучил на уши свою большую шапку из выдры, и, выйдя из дома, мы пошли впереди всех, поднимаясь по тропинке, запорошенной снегом. Выдалась одна из тех прекрасных январских ночей, когда белеет и голубеет гряда холмов, теряясь вдали, и то здесь, то там ты видишь невысокие сельские колокольни, крыши старых ферм, длинные ряды тополей, посеребренные инеем. Стоят самые холодные ночи в году, и обледенелый снег под ногами звенит, как стекло.
А как прекрасны небо и звезды, что искрятся то голубым, то красным, и еще тысячи других светил, совсем белых, которые обнаруживаешь, вглядываясь в вышину, они как пылинки, и душа твоя воспаряет, и ты как-то смягчаешься перед безграничным величием вселенной с ее бесчисленными мирами. А когда вдобавок к этому на твоей руке покоится теплая ручка любимой девушки и ты чувствуешь, как ее сердце бьется рядом с твоим, когда восхищение и любовь охватывают вас обоих, что вам тогда до стужи? Да о ней и не думаешь — ты слишком счастлив, ты готов спеть хвалебный гимн, как пели в античные времена. Да ведь такая чудесная зимняя ночь — это собор, храм божий!