— Да, да, понимаю… — отвечал я. — Но теперь они уже не такие оборванцы. Я выплатил весь долг Робену, отцу не приходится больше отбывать барщину. У матери две дойные козы, есть масло, водятся куры-несушки. Матюрина поденно работает у крестного Жана; она очень бережлива. А малыш Этьен научился грамоте, я сам занимаюсь с ним по вечерам. Наша лачуга тоже стала показистее: крышу покрыли соломой, дыры заделали, а стремянку заменили деревянной лестницей. Пол наверху настелили новый. Вместо ящиков с листьями папоротника теперь у нас две кровати да четыре пары простынь. Стекольщик Регаль приходил к нам из Пфальцбурга и вставил в рамы стекла, которых не хватало уже лет двадцать, а каменщик Кромер выложил две ступени на крыльце.
— Вот оно что, — произнес он, — ну, если теперь все так исправно и поесть найдется, то, пожалуй, приехать можно… непременно приеду повидать наших бедных стариков. Попрошу недельный отпуск — так и скажи им, Мишель.
У него было доброе сердце, но ни капли здравого смысла; он любовался своими эполетами, его прельщали удары саблей и пальба из пушек. Образование все шире распространяется среди народа, и теперь уже не встретишь таких ограниченных людей. К несчастью, в те времена они встречались нередко, из-за невежества, в котором нас держали сеньоры и монахи, заставляя работать и обирая нас.
Я заговорил о резне, он слушал, облокотившись о стол и куря трубку, но вдруг заорал, пуская большие клубы дыма:
— Э, да все это — политика! Вы — жители Лачуг, в политике ничего не смыслите!
— Какая же это политика? — возражал я. — Ведь бедняги из Швейцарского полка требовали свои деньги.
— Свои деньги? — Он пожал плечами. — Вот еще что! Разве Местрдеканский полк не получил, что ему причиталось?.. Разве община не дала по три луидора на человека в Королевском полку, чтобы заставить солдат вернуться в казармы перед битвой? Да эти швейцарцы были просто негодяи; они заодно с патриотами!.. Мы их здорово распотрошили еще и за то, что они стреляли в воздух, а не в мерзавцев-смутьянов, когда те брали Бастилию. Понятно, Мишель?
Я молчал, пораженный его словами. А он немного погодя добавил:
— Ну, да это только начало… Королю следует вернуть свои права… А всем этим болтунам из Национального собрания следует рты заткнуть. Не беспокойся, генерал Буйе что захочет — выполнит… Дня через четыре мы двинемся на Париж, и тогда берегитесь!.. берегитесь!
Он хохотал, ощерив зубы и топорща усы: что-то ухарское, что-то оголтелое появилось в его физиономии, и он напомнил мне зверя, который чует богатую добычу, и ему кажется, будто он уже захватил ее.
И я подумал с отвращением: «Неужели эта скотина — мой брат? Да стоит ли увещевать его, втолковывать ему здравые мысли? Все равно он ничего не поймет и вдобавок на меня разозлится». И я решил, что самое время уходить.
— Ну, мне пора, — сказал я, вставая. — Очень я рад был повидаться с тобой, Никола. В половине девятого наш отряд возвращается в Пфальцбург.
— Уходишь?
— Да, Никола. Давай обнимемся.
— А я — то думал, ты с нами позавтракаешь… Сейчас вернутся приятели… Деньги у меня есть: генерал Буйе велел выдать по двадцать ливров наградных на человека.
Он похлопал себя по карману.
— Никак нельзя!.. Служба прежде всего. Если я не отзовусь на перекличке, мне несдобровать.
Этот довод показался ему убедительнее всего. Я взял ружье, и мы с Никола спустились на улицу.
— Ну что ж, Мишель, — сказал он, — давай обнимемся.
Мы обнялись — оба были растроганы.
— Не забудь же сказать старикам, что на днях я получу чин квартирмейстера.
— Не забуду.
— И навещу их, в мундире с галунами.
— Ладно… Обо всем скажу.
По дороге я решил про себя так: «Чудак Никола — парень не злой, но из пристрастия к дисциплине искрошит тебя на куски».
Когда я подходил к воротам Сен-Никола, уже били сбор.
— Ну что, видел? — спросил Жан Леру.
— Видел, дядюшка Жан.
По выражению моего лица он разгадал мои мысли, и с той поры о Никола мы с ним больше не говорили.
Я едва успел сбегать в булочную напротив и купить трехфунтовый каравай хлеба и две вареные колбасы — ведь я только выпил у Новой заставы, — как наш отряд отправился в обратный путь, в Пфальцбург.
По дороге мы совсем приуныли: то и дело нам попадались негодяи, из тех, что всегда держат сторону сильных, трубят победу, расточая улыбки и поклоны господам положения, заводят разговоры о порядке, справедливости, преданности защитникам власти, готовности поддержать законы и прочее. А это должно означать: «Мы с вами заодно, ибо вы сильнее всех, но мы бы первые уничтожили вас, окажись вы всех слабее».
По дороге нам попадались такие прохвосты — подлые жирные лица, огромные животы, обмотанные трехцветным шарфом. Молодчики орали во все горло, надрываясь: «Да здравствует король! Да здравствует генерал Буйе! Да здравствует Королевский немецкий полк!»
В одной деревне вздумали было нас так приветствовать во главе с мэром, но наш командир Жерар, завидя этих господ еще издали, крикнул:
— Дайте дорогу, черт бы вас побрал! Дайте дорогу!
И мы прошли мимо них; они нас приветствовали, а мы смотрели на них с презрением, свысока. Досадно, что народ не всегда так обращался с негодяями! Они бы увидели, как люди относятся к их болтовне, и если им чуждо было самоуважение, то, по крайней мере, они бы уважали скорбь порядочных людей.
В Люневиле муниципальные власти держались с твердостью, но все же и там воцарилась тревога, когда мы пришли туда часа в два. Здешняя гражданская гвардия еще не вернулась, поэтому нас останавливали у каждого дома, расспрашивали о новостях, особенно женщины — ведь их сыновья и мужья еще были там. Мы с трудом продвигались вперед. На площади нас окружила толпа, и мы не знали, как всем отвечать. Вдруг кто-то из толпы крикнул:
— Э, постойте, да ведь это дядюшка Жан и Мишель Бастьен! Ха-ха-ха! Лачуги отличаются!
Оказалось, это Жорж Мутон — сын нашего бывшего эшевена, содержателя харчевни «Золотой баран», что на площади в Пфальцбурге, — рослый двадцатилетний парень, сильный, крепко сколоченный, веселый. Впоследствии он пошел далеко. Мы всегда покупали белый хлеб у его отца — он был также и булочником. И не раз дядюшка Жан в урожайные годы отправлялся вместе с ним в Эльзас; они закупали по пятидесяти — шестидесяти бочек вина в Барре по сходной цене. Так вот оказалось, у нас тут нашелся знакомый, и мы обрадовались встрече с сыном Мутона. Он пригласил нас:
— Идемте, пообедаем в харчевне «Два карпа».
— А ты что в Люневиле делаешь, Жорж? — спросил его крестный, который говорил ему «ты».
— Я-то, дядюшка Жан? Да я тут на побегушках у бакалейщика, — отвечал он, посмеиваясь, — продаю сахар да корицу для чужой выгоды, пока не обзаведусь своей лавкой.
— Вот это дело, — заметил крестный. — Твой отец умно поступил, направив тебя по бакалейной части. Товар тут никогда не залеживается, перец, свечи, масло всегда нужны, а если товар ходкий, значит, будешь с прибылью.
Мутон шагал впереди, и мы вошли в одну из тех небольших харчевен, где прямо у прилавка пьют вино, водку, пиво. Люди сновали взад и вперед, только несколько чужеземцев угощались, сидя за столиком, и ели жаркое. Мутон даже хотел заплатить за яичницу с салом и тульское вино, да крестный, как старший, не мог этого допустить: он уплатил за все, а под конец даже велел подать кофе.
Разумеется, толковали о событиях в Нанси. Мутон кричал:
— Вот беда, не удалось мне все это увидеть. Хозяин — человек тщеславный. Он начальник отряда своего цеха, свалил на меня дела лавки — отличиться хочет. Хоть бы ему там досталось — я бы немного утешился. Да я его знаю — будет кричать «вперед», прячась за спину других.
— Э, да ты только бы и увидел что подлость дворян, — ответил Жан Леру.
— Тем более я всегда терпеть не мог офицерье, оно ставит нам рогатки, не дает продвигаться в армии и заставляет нас торговать бакалейными товарами в ожидании лучшего будущего. Я бы их еще больше не взлюбил — себе на пользу.