Для пропуска иностранцев требовался декрет Национального собрания. Тогда-то всем стало ясно, что произошло бы, если б граждане не поднялись всем миром, и даже сам дядюшка Жан немного охладел к нашему доброму королю. Ему, как и всем остальным, показалось подозрительным разрешение, данное австрийцам — пройти и подавить революцию в Бельгии, революцию, порожденную нашей.
Министры объявили, что сделано это согласно секретному дипломатическому договору; Национальное собрание не захотело расследовать это дело из боязни узнать чересчур много.
Все это происходило в начале августа 1790 года и дела у дворян обстояли все хуже и хуже. Самым же постыдным для них был еще, пожалуй, не виданный во Франции случай: солдаты задерживали офицеров, как воров. Полки из Пуату, а также Форезский, Босский, Нормандский и многие другие ставили часовых у дверей офицерских помещений, требуя представления счетов.
Какая низость, гадость какая! Бедняков солдат обирали дворяне-офицеры, такие богатые, такие надменные, — все те, кто обладал чинами, почестями, пенсионами, всеми привилегиями. Никто не мог и представить себе такую гнусность. Однако это была печальная истина. И вот началось расследование: Бос потребовал двести сорок тысяч семьсот двадцать семь ливров, Нормандия и брестские моряки — около двух миллионов. Начальство капитулировало и занялось подсчетом. В Страсбурге семь полков восстали, в Битше солдаты выгоняли офицеров; Национальное собрание взывало к королю, умоляя:
«назначить чрезвычайных инспекторов из генералов, дабы в присутствии полковника, штабс-капитана, поручика, подпоручика, унтер-офицера или квартирмейстера, старшего и младшего капралов или ефрейтора и четырех солдат приступить к проверке счетов каждого полка за шесть лет, разобрать все жалобы и удовлетворить их».
И вот после расследования штабные офицеры вынуждены были вернуть по двести — триста тысяч ливров, украденных у солдат от похлебки и овощей.
История эта показалась всем до того гнусной, что стали раздаваться возгласы:
— Настало время для революции!
Ожесточение офицеров против бедняг солдат, потребовавших свое добро, не поддавалось описанию. В те дни эмигрировали целые толпы штабных офицеров: они переходили к австрийцам с оружием и имуществом. Не все, конечно, уехали: среди «благородных» нашлись и порядочные люди, возмущенные всем случившимся; впрочем, я бы мог назвать немало имен и иных прочих: у меня сохранились газеты того времени — страницы пестрят описанием их дезертирства. Эльзас и Лотарингия говорили об этих господах с негодованием. Вскоре нам довелось увидеть, как бесчеловечны господа, пойманные на месте преступления, — они и не думали признавать свою вину и на коленях молить о прощении, а думали только о том, как отомстить.
Числа 15 августа папаша Судэр, менявший новую посуду на тряпье, золу и битое стекло, проезжал из Люневиля мимо Лачуг. Он остановил старую клячу, впряженную в тележку, перед харчевней дядюшки Жана, узнать, нет ли чего у хозяйки для обмена, а заодно пропустить, по обыкновению, стаканчик винца. Папаша Судэр, седой старик с оспинами на лице, любил распространять всякие новости, как все странствующие торговцы. Его прозвали «Колотильщиком лягушек», так как его односельчан заставляли всю ночь колотить по воде — по Лендрскому пруду, — дабы лягушки не квакали и не нарушали сон их сеньора.
Жан Леру спросил его, нет ли новостей, а он только и ждал вопроса и стал рассказывать о крупных беспорядках, происходивших в окрестностях Нанси[108]. Солдаты трех гарнизонных полков — Кавалерийского из Местр-де-Кана, Королевского и Швейцарского из Шатовье — перестали повиноваться офицерам, особенно сильны разногласия между солдатами и офицерами Шатовье.
Рассказывая об этом, папаша Судэр все подмаргивал нам. А немного погодя, когда Николь, прявшая у печи, вышла, он сообщил, что ярость офицеров вызвана была тем, что солдаты потребовали у них денежный отчет и что Королевскому полку уже пришлось уплатить 150 000 ливров — звонкой монетой: Местрдеканскому — 47 962 ливра, а солдаты Шатовьесского требовали 229 208 ливров.
И тогда солдатских депутатов прогнали на площади сквозь строй, избивая ремнями. Ведь выгоднее убивать людей, чем давать им отчеты. Но такой способ вызвал волнения в городе. Национальная гвардия перешла на сторону войск, а фехтовальщики, побуждаемые офицерами, стали бросать горожанам вызовы, чтобы убить на дуэли, и дело принимало плохой оборот.
Он посмеивался, нам же было не до смеха — ведь мы находились в десяти лье от границы, было у нас множество солдат, получивших отставку и увольнение от службы, которое давалось солдатам-патриотам, когда желали от них отделаться, и нам со дня на день грозило нашествие неприятеля, тем более что Фридрих Великий, король Прусский, и Леопольд, император Австрийский, только что заключили между собой мир и объявили французских революционеров своими заклятыми врагами.
Наконец, наговорившись всласть, обменяв горшки на старье и заплатив за вино, папаша Судэр вышел и покатил по деревне, выкрикивая:
— Битые горшки, старье меняю!
А в скорости мы узнали еще одну важную новость, удивившую нас всех и показавшую, что не только Людовик XVI и эмигранты, дворяне и епископы, офицеры и монахи были в сговоре, но и многие из наших депутатов вошли с ними в соглашение, как жулики на ярмарке, решив пресечь революцию и вернуть нас снова к рабству.
Узнали мы это из письма Шовеля. Письмо пролило свет на события тех дней, и очень досадно, что оно у меня не сохранилось, но дядюшка Жан, как водится, отдал его почитать, оно обежало весь край, и никто не знает, куда девалось. Помнится, в этом письме Шовель сообщал, что Мирабо и еще кое-кто из депутатов третьего сословия продались двору, что революция показалась этим мерзавцам чересчур уж великой и они испугались, увидя, что она распространяется повсюду, что один из них пожелал стать премьер-министром, а другие находили, что приятно обзавестись своими собственными дворцами, лесами, экипажами, слугами и что сам Лафайет и Байи стали пренебрегать нами, считая, что короля обездолили, принудив отдать свои права народу и довольствоваться всего лишь сорока миллионами в год, лишив возможности сказать: «Земля, люди, скот — все мое». Они как бы испытывали сострадание к его участи.
Помнится, Шовель рассказывал нам и о новых людях, которые появились в клубе и день ото дня становились все известнее: то были Дантон[109], Робеспьер[110], Лежандр[111], Петион[112], Бриссо[113], Лустало, Демулен. Но все эти люди умерли бедными и обездоленными, а иные гильотинировали друг друга, послужив народу, который от них отступился. Те же, кто служил дворянству и духовенству, прожили жизнь в благополучии, получили повышение в чинах и умерли на удобных постелях, окруженные челядью и получив отпущение грехов за содеянное. Если бы не было всевышнего, подобные примеры приводили бы в уныние и следовало бы считать отъявленными глупцами тех, кто жертвует собою ради блага народа, который смешивает их с грязью, даже после их смерти, и позволяет врагам называть их злодеями.
Письмо Шовеля нас поразило. Хозяин Жан был явно раздосадован: он говорил, что нельзя сразу требовать слишком многого. Я же был другого мнения: я не считал, что Шовель требует многого. Я отлично понимал, что Жан Леру и прочие буржуа, ухватив лакомый кусок, хотели передохнуть. Но ведь у нас-то, простых людей, еще ничего пока не было, и мы тоже хотели получить от революции то, что нам причиталось.