После крестный Жан рассказал обо всем, что произошло в монастыре: жалкие старики тряслись, как зайцы, а настоятель, отец Марсель, кричал, что грамоты отданы ему на хранение, что он не вправе отдавать их и, только убив его, можно их получить.
Тут крестный Жан подвел его к окошку и показал на косы, блестевшие на солнце и терявшиеся вдали. Настоятель не проронил больше ни слова, поднялся и открыл большой шкаф за железной решеткой, набитый до верху грамотами.
Пришлось все разобрать, привести в порядок. Продолжалось это с добрый час, и в конце концов селяне, решив, что их послов взяли под стражу, с угрожающими криками ринулись к воротам, собираясь их вышибить. Но тут крестный Жан вышел на балкон, с радостным видом показывая людям целый ворох бумаг, и тотчас же довольные, ликующие возгласы прокатились до другой окраины Ликсгейма. И повсюду люди твердили, радостно смеясь:
— Они в наших руках!.. Мы завладеем своими грамотами!
Крестный Жан и оба мэра вскоре вышли, таща тележку с бумагами. Они прошли через толпу и всё кричали, что не следует обижать отцов-тьерселенцев, раз они вернули добро. А большего и не требовалось.
Каждое селение получило грамоты в мэрии; многие разожгли на площади веселый костер, спалив и свои и монастырские грамоты. Но Жан Леру наши бумаги запрятал в карман; вот почему жители Лачуг сохранили все свои права на пастбища и сбор желудей в дубовом лесу, у многих же ничего не осталось, они как бы навсегда сожгли свои собственные леса и пастбища.
Немало я мог бы порассказать вам обо всем этом — так, многие не вернули спасенные грамоты, а попрятали их и позже продали бывшим своим сеньорам и даже государству, разбогатев на этом за счет своих общин. Да рассказывать не стоит. Негодяи уже давно умерли, покончив все расчеты с жизнью.
Можно сказать, что за те две недели Франция изменилась в корне: все грамоты на права монастырей и замков превратились в дым; день и ночь гудел набат, небо над Вогезами багровело: аббатства, эти старые ястребиные гнезда, горели, как свечи, на фоне звездного неба. Так продолжалось до 4 августа — в тот день епископы и сеньоры из Национального собрания отказались от своих феодальных прав и привилегий[96]. Кое-кто, правда, говорил, что уже нет нужды отказываться — все и так уже было уничтожено. И хотя так оно и было, но все-таки этот декрет нам на пользу: ведь их потомкам теперь нечего будет от нас требовать.
Вот так и освобождался народ от старинных прав «благородной расы победителей». Силою его закабалили, силою же он и вернул себе свободу.
С этого дня Национальное собрание могло приняться за составление конституции; даже король почтил собрание своим присутствием и сказал:
— Напрасно вы мне не доверяете. Все войска, явившиеся по моему приказу, все десять тысяч, собравшиеся на Марсовом поле, все пушки, окружившие вас, — ваша охрана. Но раз вы против этого, я прикажу им отойти.
Наши представители сделали вид, будто они поверили его словам; но что было бы, если бы Бастилия не была взята, если б весь народ не поднялся, если б полки чужеземцев взяли верх, а французская гвардия двинулась на город? Не нужно быть прозорливцем, чтобы предугадать события. Наш добрый король, Людовик XVI, говорил бы тогда по-иному, а представителям третьего сословия пришлось бы нелегко. К счастью, дело повернулось нам на пользу. Парижская община образовала национальную гвардию, и все остальные общины Франции последовали ее примеру; они вооружились против тех, кто снова хотел надеть на нас ярмо. Всякий раз, когда Национальное собрание выносило какое-нибудь постановление, крестьяне брались за косы и ружья, говоря:
— А ну, выполняйте сейчас же! Так будет понадежнее!.. Избавим от трудов наших милостивых сеньоров.
И закон выполнялся.
Я всегда с удовольствием вспоминаю, как образовалась наша гражданская милиция, или, как ее спервоначалу прозвали, — национальная гвардия, в августе 1789 года. Подъем был почти такой же, как при выборах депутатов третьего сословия. Крестного Жана назначили лейтенантом отряда наших Лачуг, Летюмье — младшим лейтенантом, Готье Куртуа — старшим сержантом, а остальных — кого сержантами, кого капралами. Капитана у нас не было, потому что из жителей Лачуг рота не составилась.
Вообразите же себе, как мы ликовали в тот день, возглашая: «Да здравствует нация!», когда собрались спрыснуть эполеты — мои и дядюшки Жана, какое выражение было на лице крестного, который наконец-то с полным основанием мог носить свои густые усы и бакенбарды, Правда, ему пришлось выставить две бочки красного лотарингского вина. Летюмье с тех пор тоже отпустил усы, длинные рыжие усы, и смахивал на старую лисицу. Жан Ра стал нашим барабанщиком. Он отбивал такт ригодонов и всех маршей, как бывалый батальонный барабанщик. Уж не знаю, где он научился всей этой премудрости: пожалуй, играя на кларнете.
Мы также получили из арсенала ружья — ветхую дребедень с длинными, в локоть, штыками. Однако мы не плохо с ними управлялись, только сначала пришлось призвать инструкторов из Лаферского полка — несколько сержантов нас обучали на нашем Марсовом поле по воскресеньям, после полудня.
Не прошло и недели, как крестный Жан заказал себе мундир у полкового портного Кунца и в следующее воскресенье явился на учение в парадной форме; его живот еще больше выпячивался под синим мундиром с красными отворотами, треуголка была сдвинута на затылок, глаза блестели, эполеты торчали, а большая сабля с эфесом волочилась сзади. Он прохаживался вдоль рядов и кричал Валентину:
— Да расправьте же плечи, гражданин Валентин, черт возьми!
Свет еще не видел такого красавца! Тетушка Катрина просто не хотела верить, что это ее муж, когда он предстал перед нею, а у Валентина все в голове спуталось: он принимал дядюшку Жана за дворянина. И от изумления длинное желтое лицо его вытягивалось еще больше.
Вот на военных учениях, правда, оказалось, что дядюшка Жан не так силен, как другие, и верзила Летюмье забивал его. Все над этим хохотали и потешались.
Жители всех окрестных деревень: Вильшберга, Миттельброна, Четырех Ветров, Данна, Лютцельбурга, Сен — Жан-де-Шу — маршировали, как бывалые служаки. А вокруг шныряли городские мальчишки, и до самого неба долетали их крики: «Да здравствует нация!» Рыночная торговка фруктами Аннета Мино была нашей маркитанткой. Она водружала посреди Марсова поля еловый столик, стул, кувшин с водкой и стаканы, раскрывала большой трехцветный зонт, защищаясь от солнца. Впрочем, и под зонтом она изнывала от жары, да и мы, наглотавшись пыли, в третьем часу уже чувствовали себя неважно. Господи, как живо мне все это вспоминается! Вот наш сержант Керю — приземистый толстяк с седыми усами, в парике, нахлобученном на уши, в большой треугольной шляпе — марширует лицом к нам, пятясь, а ружье бьет его по ляжкам. Он выкрикивает:
— Раз-два-с… раз-два-с! Стой! Направо равняйсь! Смирно! Вольно!
И, увидя, что пот льется с нас градом, он от души смеется и в конце концов приказывает:
— Разойдись!
Тогда все мы мчимся к столику Аннеты Мино, и каждый почитает за честь поднести стопку сержанту, который никогда не отказывается, произнося с южным акцентом:
— Дело пойдет, граждане. Даю слово.
Сержант любил опрокинуть стопочку — да ведь в этом нет беды. Он был хорошим инструктором, добрым малым, хорошим патриотом. Он, коротыш Тренке, из третьей роты, Базио, полковой запевала, Дюшен, высоченный лотарингец, шести футов ростом, с лицом под цвет ячменному хлебу, — словом, все эти бывалые солдаты братались с горожанами. Часто по вечерам, до отбоя, мы видели, как они, притаившись в клубе, в темном углу за перегородкой, внимательно прислушивались к нашим спорам, пока не наступало время идти на перекличку. Эти люди по пятнадцати — двадцати лет служившие в армии, так и не выходя из нижних чинов, но выполняя обязанности офицеров из благородных, в дальнейшем стали капитанами, полковниками и генералами. Они это предугадали и встали на сторону революции.