Но, переворачивая страницу, он натыкался на вещи похуже: возведение дворцов, званые вечера, придворные прогулки в шелковых нарядах, в шляпах с золотыми галунами, приемы, церемонии, которые, должно быть, стоили такую уйму денег, что нашему брату — крестьянину и не снилось.
Шовель кричал с недоумением:
— Ну, а что же нам наговорил господин Неккер? Никогда у нас не было так много денег; мы просто не знаем, куда их девать, что с ними делать, они — помеха для нас.
Говоря это, он не сводил с нас своих маленьких проницательных глазок, и гнев охватывал нашу душу, ибо, даже особенно не вникая во все, можно было сказать, что в те времена, когда большая часть населения Франции изнывала от холода и голода, такие расходы, возбуждавшие честолюбие кучки отъявленных негодяев, просто устрашали. На прощанье Шовель всякий раз говорил:
— Ну, ну, все идет хорошо! Налоги, расходы и дефицит из года в год увеличиваются. Мы благоденствуем: чем больше делаешь долгов, тем становишься богаче, это ясно.
— Да, да, — отзывался дядюшка Жан, провожая его, — это ясно.
Он затворял дверь, а я возвращался домой.
Чем больше мы читали газеты, тем тяжелее становилось на сердце. Мы отлично видели, что люди дворянского звания считают нас за дураков, но что поделать? Полиция, конная жандармерия, войска были на их стороне.
И про себя мы твердили: счастливо живется на свете только господам, мы же — обездолены.
Королеве, графу д’Артуа и всей знати, веселившейся при дворе, подражали всюду, даже в маленьких городишках: празднества следовали за празднествами, военные смотры, парады с церемониальным маршем, пиры за пирами и т. д. Прево, командиры полков, майоры, капитаны, лейтенанты, младшие офицеры только и делали, что старались перещеголять друг друга, избивали солдат и даже крестьян, возвращавшихся в деревни по вечерам. Спросите-ка старого Лорана Дюшмена, он вам расскажет, какой образ жизни вели молодые офицеры Кастельского полка в Панье Флери — шампанское у них лилось рекою, они заманивали женщин и девушек якобы на танцы, а родителей или мужей, не дававших на то согласия, гнали, избивая палками, до самой деревни Четырех Ветров.
Понятно, с каким возмущением наш брат, рабочий и крестьянин, слушал их музыку и смотрел на дочерей горожан, городских советников, синдиков, судебных комиссаров, досмотрщиков по дичи, чиновников, берущих пробу с вин, комиссаров по купле-продаже — словом, всех тех, кто считался поважнее; видели, как эти девицы под руку с молодыми повесами гуляют в Тиволи. Да, от одного этого сердце переворачивалось. Вероятно, девицы воображали, что это их облагораживает.
Только и была одна надежда на дефицит. Все здравомыслящие люди понимали, что он должен расти, особенно с той поры, как по настоянию королевы и графа д’Артуа главным контролером финансов назначили г-на Калонна[49]. Он мог похвалиться тем, что за четыре года вымотал из нас душу займами, как он говорил — «переводами денежных сумм с одного счета на другой», продлением выплаты двадцатины «добавочным су» и всякими прочими плутнями. После Калонна мы терпели немало плохих министров, но хуже его не было: ведь все, что он измышлял и выдумывал, стараясь обмануть народ, переходило от министра к министру, и даже самые недалекие из них могли воспользоваться этим и прикинуться тонкими политиками. Он все представлял в розовом свете, как все мошенники, которые и не думают платить долги, а лишь увеличивают их; его самоуверенность успокаивала других, а им только этого и надо было. Однако ж Калонну не удалось обмануть нас. Дядюшка Жан уж не мог без раздражения разворачивать газету. Он говорил:
— Из-за этого негодяя меня удар хватит. И все-то он врет! Швыряет в окно наши деньги, обделяет одних, чтобы наделить других, делает займы направо и налево. А когда в конце концов придет час расплаты, удерет в Англию, а мы останемся ни при чем. Помяните мое слово, так оно и будет.
Это было ясно для всех, кроме короля, королевы, принцев, долги которых оплачивал Калонн, а также царедворцев, засыпанных пенсионами да всяческими наградами.
Духовенство было поумнее и понимало, что происки Калонна кончатся плохо. Всякий раз Шовель возвращался из своих походов с сияющим лицом, с блестящими глазами. Он усмехался, усаживаясь у камелька рядом с Маргаритой, и говорил:
— Да, сосед Жан, наши дела помаленьку поправляются. Бедным приходским кюре только и подавай «Савойского викария»[50] Жан-Жака Руссо, ничего другого не требуют, а каноники всех родов, владельцы бенефиций[51] почитывают Вольтера. Они начинают проповедовать любовь к ближнему и сокрушаются о нищете народной, делают сборы в пользу бедных. Во всем Эльзасе, во всей Лотарингии только и разговоров что о добрых делах. Настоятель такого-то монастыря велел осушить пруды, чтобы дать крестьянам подработать, в другом монастыре на этот год освободили от уплаты десятины, в таком-то — кормят похлебкой. Лучше поздно, чем никогда. Удачные мысли осенили сразу всех церковников. Людишки они хитрые-прехитрые: видят, корабль тихонько идет ко дну, вот и хотят заполучить друзей, которые протянут им шест.
Он говорил, часто моргая своими маленькими глазками.
Мы просто не решались поверить его словам — нам казалось все это невероятным. Но на протяжении 1784, 1785 и 1786 годов Шовель становился все веселее, все чаще посмеивался; он напоминал одну из тех птиц, которые взмывают высоко-высоко в небо и благодари острому зрению издалека ясно все видят, паря над облаками.
Малютка Маргарита все хорошела. Часто, проходя мимо кузницы с тяжелой корзиной, перекинутой через плечо, она со смехом заглядывала в открытую дверь, и слышался ее веселый, звонкий голосок:
— Добрый день, дядюшка Жан! Добрый день, господин Валентин, добрый день, Мишель!
И всякий раз я выходил — уж очень приятно было поболтать с нею. Она была черненькая, смуглая. Подол ее юбочки из синего холста и башмачки на грубых ремнях были покрыты грязью, зато у нее были такие живые глаза, такие прелестные зубки, такие чудесные черные волосы, такой веселый и задорный вид, что я, бывало, увижу ее, и на душе, сам не знаю почему, так хорошо становится, и я все смотрю ей вслед, пока она не скроется в сенях их домика, и думаю:
«Эх, нести бы ее корзину и вместе с ними продавать книги — вот было бы здорово!»
О большем я и не мечтал. Но дядюшка Жан, бывало, крикнет:
— Эй! Мишель, что ты там делаешь? Иди-ка сюда!
И я тотчас же бегу на зов, отвечая:
— Вот и я, дядюшка Жан.
Я сделался подмастерьем кузнеца и зарабатывал десять ливров в месяц; мать утешилась. Лизбета жила в Васселоне и время от времени присылала одни лишь поклоны; служанкам пивной лавки нужно хорошо одеваться, а она у нас была гордячкой, — словом, она ничего не присылала. Зато братец Клод, пастух в Тьерселенском монастыре, получавший четыре ливра в месяц, три посылал родителям. Этьен и Матюрина плели корзиночки да клетки и продавали их в городе. Я очень любил Этьена и Матюрину, а они любили меня, в особенности же Этьен! Каждый вечер он, ковыляя, шел меня встречать, смеясь от радости, брал меня за руку и говорил:
— Пойди-ка посмотри, Мишель, какую я нынче вещицу сделал!
Иногда вещь была сделана превосходно. Отец ради поощрения всегда говорил:
— Мне бы так не сделать. Никогда я так хорошо не плел.
Не раз думал я о том, что надо послать Этьена к господину Кристофу, да, к сожалению, моему братишке был не под силу этот путь и утром и вечером — слишком было далеко. Но ему хотелось учиться, и я с ним занимался, вернувшись из кузницы; таким образом, он научился грамоте. Словом, никто в доме больше не ходил за подаянием, все мы кормились работой, и родители немного вздохнули.
Каждое воскресенье после обедни я заставлял отца посидеть в харчевне «Три голубя», выпить стаканчик белого вина; ему это было полезно. Осуществилось наконец заветное желание матери: обзавестись хорошей козой — теперь мать пасла ее у дороги, глядя, как она щиплет траву. Я купил у старика еврея Шмуля отменную козу, вымя которой волочилось по земле. Величайшим счастьем для матери было выхаживать ее, доить, делать сыр, она берегла ее, как зеницу ока. Моим бедным старикам больше ничего и не было нужно, и сам я был вполне счастлив.