Поражения белых армий позволили Устрялову прозреть. Он признает, что ошибался — вместе с большей частью русской интеллигенции — в оценке большевизма. Новый взгляд Н. Устрялова на большевизм можно свести к трем пунктам. Первый — революция в России была национальной, ее корни уходят в славянофильство, чаадаевский пессимизм, герценовский революционный романтизм, писаревский утилитаризм; среди ее предков — Чернышевский, якобинизм Ткачева, достоевщина — от Петруши Верховенского до Алеши Карамазова, русский марксизм 90-х годов, «руководимый теми, кого мы считаем теперь носителями подлинной русской идеи — Булгаковым, Бердяевым, Струве», М. Горький, «соловьевцы» Андрей Белый и Александр Блок. Русская революция была революцией национальной и «развивалась через типичнейший русский бунт „бессмысленный и беспощадный“». Устрялов видит в ней некую «правду», но полагает, что она свое сделала и пора ее «остановить»: только большевизм «при всех пороках своего тяжелого и мрачного быта» смог «подморозить», по словам К. Леонтьева, «загнивающие воды революционного разлива».
«Подморозив» революцию, советская власть приступила, по Убеждению Устрялова, к выполнению национальных задач страны. И это второй пункт концепции Устрялова: большевики оказались не анархистами, как все боялись, а — государственниками, сторонниками и строителями сильного государства. Именно большевики, — утверждает Устрялов (и это третий пункт его программы), — «способны восстановить русское великодержавие». Восстановить русскую империю. Безоговорочный сторонник «Единой и Неделимой», Устрялов убежден что «большевистский централизм» лишь «внешне окрашен демагогией «свободного самоопределения народов». Именно в интересах русской империи необходимо, по мнению Устрялова, прекратить борьбу с большевизмом. Во имя империи осуждает он крестьянское движение, крестьянские мятежи, «погромную анархическую волну», которая, в случае победы, может, по его словам, превратить «Великую Россию в месиво «освободившихся народностей с «независимой Сибирью» на востоке, «самостийной Украиной» и «свободным Кавказом» на юге, «Великой Польшей» и десятком «меньших» народностей на Западе».
Национальная функция русской революции настолько для Устрялова очевидна, что он категорически отвергает ее «инородческий» характер: «И если даже окажется математически доказанным, что девяносто процентов русских революционеров — инородцы, главным образом евреи, то это отнюдь не опровергнет чисто русского характера движения. Если к нему и прикладываются «чужие» руки, — душа у него, «нутро» его, худо-ли, хорошо-ли, все же истинно русское, — интеллигентское, преломленное сквозь психику народа».
Проницательность Н. Устрялова, увидевшего в ленинском государстве многие черты сталинского Советского Союза, увидевшего то, чего не видели многие из руководителей большевистской партии, объясняется убеждением идеолога сменовеховства в сходстве между русской и французской революциями. «Переход от состояния революции к нормальному государственному состоянию произойдет, — пишет он, — не вопреки и против революции, а через нее». В России, по мысли Устрялова, повторится неизбежное: летом 1920 года ему видится приближение консулата, сражения с Польшей кажутся «Аркольским Мостом и Маренго». А потом — Наполеон станет императором.
Метод исторических аналогий позволяет Н. Устрялову предвидеть некоторые черты рождающегося советского государства и одновременно приводит его к жесточайшим ошибкам. В революции он видит «обновляющую» животворную силу и глубоко верит, что, «гениально оживив традиции Белинского, она /революция/ заставит Россию с потрясающей силой пережить и правду Тютчева, Достоевского, Соловьева...»
В. Шульгин, заканчивая свою книгу о поражении белого движения, об исходе, утешает себя предположением, во многом совпадающим с мыслями Устрялова: «Наши идеи, — пишет В. Шульгин, — перебежав через фронт, покорили их /красных/ сознание... Допустим, что им, красным, только кажется, что они сражаются во славу Интернационала... На самом же деле хотя и бессознательно они льют кровь только для того, чтобы восстановить „Богохранимую Державу Российскую“... Если это так, то это значит, что Белая мысль, пробравшись через фронт, покорила их подсознанье... Мы заставили их красными руками делать белое дело... Мы победили... Белая мысль победила...»
Сменовеховство рождается среди консервативной, правой части русской интеллигенции. Монархист Е. Ефимовский, сторонники Колчака Ю. Ключников и Н. Устрялов, монархист В. Шульгин, правый кадет Гредескул «меняют вехи», придя к убеждению, что «красными руками» делается «русское дело». Идеологи сменовеховства, люди правых убеждений, сторонники — как Н. Устрялов — Константина Леонтьева и Жозефа де Местра, принимают большевизм, ибо идеи свободы, волнующие левую интеллигенцию, кажутся им второстепенными.
Решение Десятого съезда перейти к новой экономической политике представляется сменовеховцам подтверждением их предвидений: «На наших глазах, — пишет Устрялов в ноябре 1921 года, — происходит то тактическое „перерождение большевизма“, которое нами упорно предсказывалось вот уже более полутора лет». Для Устрялова и его сторонников нет сомнения: большевизм перерождается. В статье «Редиска» Устрялов утверждает, что Советская Россия — «извне — красная, внутри — белая». Эту «редисочность» советского строя символизирует, по мнению идеолога сменовеховства, «красное знамя на Зимнем дворце и звуки Интернационала на кремлевской башне». Сменовеховцы берут на вооружение термин — «национал-большевизм», появившийся в 1919 году в Германии. Национал-большевизм предлагается как идеология для русской интеллигенции после «ликвидации белого движения в его единственной серьезной и государственно-многообещающей форме (Колчак — Деникин)». Вешающей ошибкой П. Б. Струве, возражавшего сторонникам национал-большевизма, является, по мнению Н. Устрялова, «смешивание большевизма с коммунизмом». Большевизм, — считает он, — явление русское, коммунизм — интернациональное, России чуждое. Юрист и политический публицист Н. Устрялов рассуждает примерно так же, как рассуждал знахарь Егорка в романе Пильняка Голый год: «Говорю на собрании: нет никакого интернациенала, а есть народная русская революция, бунт — и больше ничего. По образцу Степана Тимофеевича. — А Карла Марксов?» — спрашивают. — Немец, говорю, а стало быть дурак. — «А Ленин?» — Ленин, говорю, из мужиков, большевик, а вы должно комунесты». Программа знахаря Егорки: коммунистов вон, большевики сами обойдутся — выражала надежды сменовеховцев.
Сменовеховцы надеялись — события, как им казалось, подтверждали эти надежды, — что революция приспособится к национальным интересам страны, сделает то, чего не смог сделать слабый царский режим.
«Идеология примиренчества, — утверждал Н. Устрялов, — прочно входит в историю русской революции». В начале 20-х годов «идеология примиренчества», идеология сменовеховства была встречена в эмиграции резкой критикой, нередко негодованием, осуждением, как предательство. Идеология эта будет — в различных формах — разъедать эмиграцию. Несмотря на критику и осуждение она дает практические результаты. По официальным данным за 10 лет (1921—1931) репатриировалось, вернулось из эмиграции на родину 181432 человек, то есть 10—12% эмигрантов. Причем в 1921 году вернулось 121 843 человек. То есть в первый год НЭПа и в первый год сменовеховства вернулось подавляющее большинство репатриантов. Но главное практическое значение сменовеховства для советской власти заключалось в другом: была расколота интеллигенция, та большая ее часть, которая либо активно выступала против Октябрьского переворота, либо пассивно его не принимала. Сменовеховство было «живой церковью» интеллигенции. В обоих случаях наряду с прямыми агентами государства действовали убежденные люди, верившие, что они действуют в интересах России, что кремлевские башни переварят и выплюнут красный флаг, на них развевающийся. «Красное знамя, — скажет Устрялов, — зацветает национальными цветами».