— От водки я всегда трезвею, — бормочет эвенк непонятно почему. — Впрочем… я, видать, старею. К старости, знаешь, годы оголяют твою душу, точно вода прибрежные камни. И всегда находится кто-то, кому в этом месте удобно ноги мыть.
После выпитого эвенк становится чувствительным, обижается на каждый пустяк. Но так же быстро и отходит.
— Сколько же мха наросло у тебя на спине? — спрашивает он у эвенка. — Немало, я думаю?
— Даже больше того… Да что-то не ладится… Здоровье, правда, еще слава богу, и сил пока хватает, — отвечает эвенк.
— Но, кроме слабости, — говорит он, — должно же быть еще что-то, чем в глаза бросаться.
— Бросаться в глаза — большая честь. Но охотник должен оставаться невидимым, чего бы это ему ни стоило. Если хочешь попасть во что-нибудь стоящее, — говорит эвенк из-за дымовой завесы.
— И последовательности у него должно хватать.
— Да, немногие могут пожаловаться, что этого добра у них в избытке, — соглашается эвенк. — На их сушилках могут быть шкурки, но не баргузинского соболя.
— Бурундук какой-нибудь или колонок, — говорит он.
— Случайная норка или белка тоже может подвернуться, — говорит более щедрый Тавим.
Теперь очередь Тавима поправить огонь. Он расплетает ноги, нагибается, но рука никак не может ухватить полено.
— Достал я тебя наконец, чертова дубина, — ворчит он. Бросает полено в огонь, за ним еще одно. — Вдвоем вам веселее будет.
Эвенк опять садится в позу Шивы, ставит рядом чайник. Чай заваривается по-купечески — пачка на чайник.
— Хорош чай, — хвалит эвенк. Коричнево-черную струю трудно отличить от закоптелого носика. — Предки озерами такой пили. Даже погуще. Они отмачивали в нем мозги. И потому были мудрые и жили долго.
— Пей, пей это дубило, Тавим, и ты отправишься к ним очень скоро, — говорит он, склоняясь над кружкой.
— Дай сюда, — протягивает руку эвенк. — Богам это годилось, а тебе нет… Конечно, против спирта нету в нем такой силы — старых баб мужиками делать.
Он чувствует, что эвенк готов обидеться. Чаепитие — ритуал эвенков. Чем темнее чай, тем светлей кажется судьба.
Он смотрит, как Тавим пьет, как осторожно, словно птичье гнездо, держит в ладонях кружку. Странный народ эти эвенки, их натура — сплав наследственной охотничьей жестокости и мальчишеского простодушия. (Если мальчишеского простодушия больше нет, то что же тогда есть? Видимо, двойная мужская твердость. За счет человечности.)
— Выпьем, Тавим, за простодушие!
Так сидят они молча еще немного. Отхлебывают по очереди из большой кружки чай. Вокруг них те же тишина и покой, что и в них самих.
Трубочный дым вокруг эвенка округляется серебристым клубом, оттуда слышится какая-то возня. Когда дым развеивается, эвенка уже нет, слышен только шорох удаляющихся по песку шагов.
Встает на ноги и он, затратив на это пустяковое усилие. Тело стало удивительно легким; теперь он мог бы испариться вместе с туманом. Он вспоминает о завтрашнем дне, о второй половине пути. И вообще о путях, которые никогда не кончаются… И он откладывает свое испарение.
Он идет от костра сквозь туман наугад к заливному лугу. Где-то там, на краю луга, должна стоять эвенкова копна сена. Он оказывается возле горелой сосны. В ее дупле каждый год гнездится пара огневок. Он останавливается у дерева. Обуглившийся ствол, изломанные огнем ветки, словно руки в агонии… Почему они выбрали именно это дерево? Почему не выбрали дерево понадежнее?
Он хочет знать, на месте ли утки. Они давно должны быть на месте. Он подходит к дереву вплотную, и им вдруг овладевает тревога, будто что-то зависит от того, остались ли птицы верны своему дереву. Он бьет сапогом по стволу. Тишина. Он бьет еще и еще. Опять тишина, глуше прежней. Он отдыхает, прислонившись к дереву. «Паскуды», — говорит он и хромая уходит прочь.
В копне сена достаточно, вполне хватит на подстилку. На обратном пути он вдруг слышит над обгорелой сосной упругие хлопки крыльев: две огненные тени скрываются в дупле — первая утка и за ней вторая. Он останавливается под деревом.
— Все-таки это так… — говорит он себе и, ускорив шаг, направляется к костру. Теперь, когда он знает, что это так, нет причины обращать внимание на боль в ноге.
Он видит, у костра уже хлопочет эвенк, который только что пришел со своим спальным мешком из собачьей шкуры и большой охапкой дров. Но тот доволен своим мгновенным преимуществом.
— Жду тебя уж сколько времени, — говорит эвенк, как видно что-то заметив. — Если у кого уже нечего взять, отберут и последнее… У бедной сосны, кроме сажи, видать, ничего не осталось.
Он молчит.
Не говоря ни слова, делит охапку сена пополам, придвигает поближе к эвенку его часть. Кладет два гладких полена в изголовье, бросает на деревянную подушку сена, остальное раскладывает по длине тела и сверху кидает спальный мешок.
Эвенк вовсю борется со своим языком и выигрывает по очкам. Он догадывается, что с другом за это время что-то произошло. Обостренная интуиция редко обманывает лесного человека. Тот разувается, и эвенк, разостлав свой мешок, начинает его расшнуровывать. Мешок пахнет псиной и махоркой, но это в порядке вещей.
Расшнуровав унты, эвенк машет рукой и лезет прямо в унтах в свою переносную квартиру, откуда он когда-то несправедливо выставил своих престарелых собак.
Эвенк уже почти залез в мешок, и тут из кармана его кителя сверкнуло бутылочное горлышко.
— Я вижу, ты себя должен напичкать до отказа, чтобы не было этого проклятого чувства пустоты.
— Ага… Только это, что ты сказал, совсем на тебя не похоже, — сомневается эвенк в подлинности сказанного.
— Верно, не похоже, — сознается он. — Так говаривал один человек, когда дело доходило до выпивки.
— И часто ему приходилось так говорить?
— Ну, насколько часто это случается с мужиками.
— Да-а, — кивает эвенк, — хорошо, что в тайге это редко случается. — Он тянет свою с виду хрупкую руку за кружкой. И натыкается на колючий взгляд друга. Эвенк успокаивающе поднимает руку: — Эта малость мокрая. Да я немножко… Это я на утро, для разогреву, до того как костер разведем.
Он отталкивает протянутую эвенком кружку:
— Я потом — глотну разок.
— За что выпьем? — спрашивает эвенк.
— Выпьем за того, кто есть Никто. У него здоровье, должно быть, неважное.
Они пьют по очереди — один охотник, другой охотник — за здоровье третьего, который по стечению обстоятельств охотником не был.
Кружка летит по большой дуге, подальше, чтоб не было соблазна.
— Утром, боюсь, не так-то просто будет встать, — говорит он.
— Если мы не уснем, не надо будет и вставать, — додумывается эвенк.
— Это, пожалуй, выход, — соглашается он.
— И правда выход… Все равно человек во сне живет столько же, сколько и наяву.
— Я тоже предпочитаю сны наяву.
Они лежат на спине. Эвенк в спальном мешке, он на мешке. Его мешок отсырел внутри. Обветшалое короткое солдатское одеяло — это все, чем он укрыт.
— Если у тебя слишком длинные ноги, это значит — ты вырос из вещей, — сожалеет он.
Эвенк, наблюдавший за его единоборством с одеялом, говорит:
— У человека всегда так, как с этим одеялом: спрячешь голову — ноги голые, или наоборот.
— Кажется, без этого не обойтись, — соглашается он.
Над рекой ходит седой туман с развевающимися полами. Тот, кто до старости так же тихо бредет по дороге, где и следов не остается, никогда не познает своего пути. К чему такой путь, если твои ноги не чувствуют тяжести земли?
Ночь одела березы монахинями…
Оба охотника лежат, каждый беседуя сам с собой. Безмолвие не означает молчания. И то, что сейчас происходит, отнюдь не молчание.
Сумрачное небо, и стремление звезд его просветлить. Луна — как заиндевелый соболь, свернувшийся клубком.
— Это не звезды, а костры предков, что там мерцают, — высказывается эвенк, будто возражая кому-то. Оно и понятно — ведь и он видит: сумрачное небо, и стремление звезд его просветлить, и луна как заиндевелый соболь, свернувшийся клубком.