— Ты видел этого сохатого во сне.
— В том-то и дело, Тавим, что я его видел наяву.
— Тогда… тогда иди-ка ты бабочек ловить! — говорит Тавим негодующе. После этих внушительных слов встает, берет пустой котелок и уходит к реке.
Он смотрит эвенку вслед — в мужичке, видать, и в самом деле разыгралась желчь. Этот сохатый не умещается у него в черепке, как там ни крути. Зато эти недосягаемые рога всегда у эвенка под рукой, чтобы боднуть его при случае. Но зачем эвенк послал его бабочек ловить? Насчет этого оскорбления надо будет потом расспросить.
Эвенк, склонившись над котелком, одинаково яростно скребет его снаружи и внутри. И хотя котелок чугунный, блестит так же, как эти обидные стальные латы… Наконец он кончает возиться с котелком и ковыляет обратно к костру. Его движения по-прежнему резки — эта история все еще не дает ему покоя.
— Спирта еще навалом… — бормочет эвенк, грея руки над костром.
— Полбутылки, — уточняет он.
— Может, поджарим хариусов? — спрашивает Тавим.
— Пожалуй, если у тебя есть воображение.
— Воображение? — переспрашивает эвенк. — Разве на этом жарят рыбу?
— Более того. На нем можно поджарить рыбу, которая еще в воде плавает, — отвечает он.
— Это похоже на сохатину, которую мы давеча жарили, да? — пользуется Тавим случаем.
— Может, и так, — отвечает он примирительно. Ему не хочется, чтобы его сохатый становился заботой чьего-то желудка. И вообще странно, что эвенк, обычно такой гибкий по натуре, до сих пор не оставил в покое этого сохатого. Или его сковывает страх встретить однажды такого же зверя? Увидев которого, не сможешь и пальцем шевельнуть. Вот случится такое с охотником. Воспротивится в нем что-то, и станет это как вызов, а там пошло… Начнешь сомневаться во всем подряд, что было на прицеле глаза, мысли, языка. Это состояние вечного сомнения хуже, чем постоянное ощущение вины.
Надо кончать этот разговор и как-то успокоить эвенка. Нельзя его оставлять в этой раздвоенности. Мир человека не витрина, которую можно проломить ударом ноги. Он должен своего сохатого хотя бы ранить, если не убить. Или отпугнуть всплеском весла. Или признать случившееся сном. С этого он и начинает:
— Из-за тебя, Тавим, бог многих людей лишил простодушия.
Эвенк возится у костра. На дне котелка в шипящем жиру топорщат бока хариусы. Эвенк подозревает его в очередном подвохе:
— Ну, и какие они после этого?
— Как и все. Разве что рассудок и сердце у них до того схожи, что можно перепутать, — отвечает он.
— А простодушные? — спрашивает Тавим. — У них как?
— Одни простодушные своим умом. Они рассуждают примерно так: масло — хорошая вещь, и молоко тоже ничего, но при чем тут корова?
— А другие? — спрашивает Тавим.
— А другие — как ты. Они верят всему. И охотнее всего они верят тому, чему уже, по мнению всех, верить невозможно.
— Что, это самое… во что верить невозможно? — добивается ясности эвенк.
— В сны… Будто у сохатых нынче пошла мода носить стальные доспехи, — отвечает он.
Тавим упрямо молчит. На его лице сейчас бесполезно искать следы понимания; он принял самый непроницаемый вид — оцепенелое равнодушие. Эвенк вынимает из котелка поджаренных хариусов, раскладывает на фанерке. Он внимательно наблюдает за эвенком. Уложилась ли на место после всего эта история с приснившимся сохатым? Верит ли эвенк в это?
По одному знакомому движению на лице эвенка он догадывается: Тавим, который его размышления еще недавно принимал за сон, теперь не хочет в это поверить.
Припоздал он со своими разуверениями.
— Что такое везение? Это когда ты стреляешь мимо и все-таки попадаешь, — слышит он речь друга. Так и есть, эвенк подтверждает его догадку. Но он притворяется, будто не понимает:
— Что ты этим хочешь сказать?
— А то, что тебе не повезло, — отвечает Тавим.
Ему не хочется продолжать этот разговор, он и так достаточно натворил своей неосторожностью. И он меняет тему:
— Тавим, зачем ты посылал меня бабочек ловить?
— Был тут недавно один… Складывал бабочек в конверт, срисовывал их и много чего говорил на бумаге, — презрительно объясняет эвенк. — Этот тип сказал, что лучше собирать бабочек, чем консервные банки.
— Тут он не совсем прав, — говорит он, чтобы больше не возвращаться к этому чудаку, запачканному бабочкиной пыльцой.
Он встает со своего полена. Оглядывает край неба; разлившаяся лава солнца заполнила просветы между деревьями. Небо просвечивает сквозь щели звезд, будто стоишь в покинутом чуме. Звуки тускнеют, вязнут во влажных объятиях ветвей. Краски смешиваются и густеют. Распускается черный мак темноты.
— Если хочешь что-нибудь увидеть, смотри с закрытыми глазами, — учит Тавим. Эвенк неслышно подошел и теперь стоит рядом. На растопыренных пальцах поднятой руки покоится, будто поднос, фанерная крышка с хариусами.
— Где это ты видел, что так подают на подносе? — изумленно спрашивает он; эвенк, насколько он знает, не ходил на курсы официантов.
— В столовой на прииске, — отвечает эвенк и поднимает поднос еще выше над головой. Делает на месте пару шагов, виляя бедрами, и говорит сухим тоном: — Что вы желаете?
Он смеется, эвенк же остается совершенно серьезным. Соседство жареного хариуса и бутылки спирта поднимает настроение. Скоро и эвенк начинает хохотать во весь свой беззубый рот:
— Гы-гы-гы… Знаешь, в столовой у меня дружок есть, бывший лагерный повар. У нас с ним дело — он мне пустые банки, я ему соболя и норку. Увидит шкурки — рожу скорчит, а у самого сердце трепыхается, как жаворонок. Гы-ы!.. Думает, обделывает хорошенькое дельце. А не знает, что это я хорошее дельце обделываю. — Эвенк утирает своим сухим кулаком глаза. — Слезы у меня редко текут, только когда лук чищу или смеюсь, — говорит Тавим, и лицо его снова выправляется в раме скул.
— Так и должно быть, — говорит он эвенку. — Выпьем, чтобы всегда так было!
Два человека, сидящих у костра бок о бок, два охотника. Между ними пустая бутылка из-под спирта. Над ними запоздалая стая уток, точно аплодирующий зал. Вокруг них беззвучная, как сама немота, тайга.
— Слу-ушай, Тавим, — его язык легок, как горошина в свистке. — Знаешь, Тавим, что у меня там давеча в мыслях было, когда я наблюдал парение тумана?.. Я бы хотел испариться вместе с тума-аном.
— Но х-хариусы и с-спирт удержали тебя на земле, — говорит эвенк; его язык во рту кажется несколько лишним.
— Да-а, хариусы. Да-а, спирт… Словом — жизнь! Разве, Тавим, жизнь не интересная игрушка? Сколько бы ты ею ни играл, никогда не надоест.
— Жизнь — это длин-ное приготовление к смерти.
— Пошел ты, Тавим! Жизнь — это еди-инственное лекарство от смерти. Но иногда оно дает осадок… И многие забывают перед употреблением вз-збалтывать.
— Вот это точные слова, — соглашается Тавим. — Точ-чное слово, как и точный выстрел, нуждается в долгом упражнении, прежде чем оно получится.
— Не одну обойму расстреляешь, прежде чем оно получится, — говорит он. Подбрасывает в огонь несколько поленьев, устраивает остывший чайник на углях, затем усаживается к огню, спина к спине. Напротив него, на фоне темных прибрежных зарослей, световое пятно — лицо эвенка. Оно постепенно окутывается дымом… Короткая трубка, наполовину обгоревшая, наполовину стершаяся в зубах. Этому попыхиванию мать научила Тавима задолго до его рождения.
Тонкие, легкие веки эвенка опустились. О чем имеет право мечтать охотник, который служит жизни ценою смерти?
Он покашливает, эвенк открывает свои тонкие, как бумага, веки.
— Скучный человек, Тавим, — это самое сильное снотворное. А если их сразу несколько сойдется, это уже наркоз.
— Да-а, это так, — соглашается встрепенувшийся эвенк.
— Что, ходил проведать охотничьи угодья предков? — спрашивает он, тыча большим пальцем в небо. — Как там старики, не поставили еще путики к зиме?
Их языки после короткой паузы стали увереннее. Эвенк поеживается, будто застигнутый врасплох на чем-то нехорошем: в его трезвой натуре нащупали слабое место.