Он обошел гарь по отрогу гряды, где было меньше бурелома. Выйдя к восточному краю гари, резко остановился, будто его лыжи застряли в кедровой коряге: перед ним многозначительно чернела истоптанная, разрытая земля с разбросанными головешками… Беспечный человек, он совсем забыл о шатуне! Он увидел вывороченные пни и разрытые норы мышей и сеноставок, — судя по вытоптанной площади, медведь здесь рыл не один день. За кучей бурелома он отыскал глубокую лежку, свидетельствовавшую о том, что медведь некрупный. Около лежки увидел промерзлое яблоко медвежьего помета. Подобрал его и разломил пополам, чтобы узнать, что ел медведь, перед тем как пожаловать за накрытый стол его путика.
— На первое ты ел молодые побеги пихты, на второе тоже пихтовые побеги и на третье не рассчитывал ни на что, кроме пихтовых побегов. — Его пронзила внезапная глубокая жалость к медведю, и тут же вскипело презрение к тому неизвестному охотнику. — Чертов мазила… Видно, был ты охотник до баб и большой охотник выпить… Делай свои ошибки, но не оставляй другим их исправлять! — Он так плюнул, что собаки испуганно отскочили в сторону и настороженно уставились на него исподлобья. — В этом мире полно порчи. И если что-то еще не испорчено и если кто-то еще не испорчен, то возможностей для этого хоть отбавляй. — Гнев и презрение переполнили его и, не найдя выхода, рванули его тело с места, вниз с навьюженного отрога. Встречный ледяной ветер бил в лицо, охлаждая его пыл и развеивая злость. Будто кто-то, не мешая его стремительному движению, положил руку ему на плечо. — Нужно все принимать таким, как есть, и, несмотря ни на что, стремиться к тому, чтобы таким оно не оставалось!
Спускаясь с пологого отрога к путику, он трезво, даже рассудочно обдумывал способы и средства, как призвать медведя к порядку. Шатуна надо было уничтожить, иначе прощай путиковая охота. И все-таки на этот раз придется оставить медведя в покое: с малокалиберкой на шатуна не ходят. Через неделю, в следующий обход, он захватит двустволку и несколько жаканов. На том и порешил.
По отрогам росли серые, шершавые, будто окутанные легкой дымкой, осины. Они казались еще оголеннее, чем остальные деревья. Сквозь эти редкие осины он видел вечернее гаснущее небо. С востока медленно ширилась угрюмо-сизая туча.
— Надо спешить, если хочешь, прежде чем грянет непроглядная ночь, проверить оставшиеся капканы и успеть в снежную хижу… Надо спешить… Ноги-то у тебя длинные, но ты должен их еще удлинить, хотя бы за счет теней, — убеждал он себя, чтобы наставить этого угрюмого человека на путик. Но лыжи будто сами сворачивали в сторону, к западному склону гряды. — Нет у этого беспечного человека никакого характера. Помимо прочего, нет еще и характера, — сказал он с усмешкой. — Нет характера, — повторил он. — Всего у тебя может не быть — даже взаимной честности, взаимной доброты или взаимной любви, но характер у тебя должен быть. Сжатые губы и прямая спина — это должно быть.
Но все это к безмерному миру имело весьма отдаленное отношение, чтобы об этом дольше толковать. Да и чего толковать, когда он был уже на закатном склоне гряды: пора было готовиться к ритуалу захода солнца.
Он вышел в редкий молодой ельник и выбрал елочку, к которой можно было прислониться. Около нее он оставил свое тело, а сам устремился вперед, в солнечный коридор между деревьями, не заботясь о том, что, вернувшись назад, может своего тела и не найти… Странное бесформенное солнце, будто выпяченные губы удаленного в бесконечность лица, запечатлевало на тускло-серых стволах осин кровавые прощальные поцелуи. Вниз, к горизонту, уходили остроконечные верхушки пихтовника, словно кисточки, слегка обмакнутые в оранжевую краску, а холсты — снежные холсты оставались девственно белыми. Его остановившийся взгляд проникал всюду, воспринимал все краски, и еще нечто, что лежало вне поля зрения, но схватывалось мысленным взглядом.
Он стоял в своем раздвоенном одиночестве, пребывая одновременно здесь и нигде, на лице знакомое выражение — растянутые губы, пропавший невесть куда взгляд зеленых глаз… Постороннему его состояние могло показаться тихим помешательством. Он, во всяком случае, был счастлив, и это было не заработанное или выпрошенное, а свободно вливавшееся в его распахнутую душу счастье безмерного мира. Он вновь пробормотал что-то неразборчивое, но положенное по ритуалу…
Порыв ветра всколыхнул ветки елок; снежная пыль — пыльца голубого зимоцвета — засияла в солнечном коридоре. Он уже вернулся из таинственной страны грез наяву, где земля оборачивалась морем, а море землей, где самыми богатыми были те, у кого ничего не было, где почти все представления о ценностях были перевернуты, вывернуты наизнанку. Из земных законов первым на него подействовал закон тяготения: он вновь почувствовал тяжесть бурака и в противовес ему — невесомость пустого живота.
— Эй вы, сонные тетери, па-адъем! Где наши звери? — разбудил он собак, свернувшихся пушистыми клубками.
В порыве любви те подпрыгнули пару раз и, не дотянувшись до его лица, скатились по склону. Даже его собаки умели радоваться без оглядки, словно щенки. Оттолкнувшись палкой, он спустился под углом к собачьим следам на поляну, где замерли погребенные снегом кусты можжевельника. И тотчас кусты ожили: словно сонм душ на отлете, из них выпорхнула стая рябчиков. Убивать чьи-либо души он всегда отказывался. Кроме того, оснащать капканы приманкой не было смысла, прежде чем он навсегда не испортит аппетит шатуну. Мимоходом он заглянул в одиночную ловушку — в пустоту. Продолжение путика начиналось в получасе ходьбы отсюда, у истоков Хариусовой реки, прорезавшей широкую поперечную долину и питавшей Безымянную реку в Долине Колокольчиков. Путь туда лежал через обширное, отшлифованное метелью плато: казалось, еще один вьюжный день — и снежная поверхность приобретет глянцевитость белого рояля, отражающего сумбурную публику темных пихтовых лесов… Снежная белизна — болезненная бледность на лице земли; синие, льнущие книзу вечерние тени под глазами, которые бессильна стереть даже долгая вьюга. «Вечерние тени, которые бессильна стереть с лица земли даже долгая вьюга», — подумал он скорбно. Отшлифованная снежная равнина гудела под ногами, как приближающаяся эскадрилья бомбардировщиков — чтоб вам никогда не добраться до места, чтоб вас разнесло от собственного груза! — а снегодром все гудел. Он прибавил шагу, чтобы поскорее пересечь эту снежную пустыню с ее могильным звуком. Вскоре мягкое шуршанье пушистого снега и приподнятый ландшафт быстро развеяли диссонансы внутри и вокруг него. На душе у него вновь стало светло, как светел был этот снег; поток морозного воздуха с избытком устремился ему в легкие. А что, если запеть?.. У кого слуха нет, тот и петь горазд. Не спеть ли песенку о себе, одну такую песенку, заглушив все остальные, уже когда-то слышанные? Ему стало невмоготу, и он начал выбирать дерево, от которого запоет… Творящий мужчина, любящий мужчина, поющий мужчина — нет естественнее такого мужчины. Песня — это мелодичное изъявление человеческого сердца, и звучит она тем искреннее, чем меньше публики. Песня о себе и для себя — самая естественная, ибо нет соблазна дотягивать ее до чьих-то похвал. И он начал петь в тон вибрирующей на ветру бересте. Понятно, он пел не в рифму, но в ритме шуршащего снега, взлетающего из-под задников лыж, под шум таежных деревьев слова складывались сами собой:
Кому избушка, а кому — дворец
а кто и без дворцов король…
О да!
Твоя корона — это кедра крона
и ты властвуешь упоенно
ваше величество
Верь эху — владенья твои безмерны
твои сокровища беспримерны
э-гей!
Твой казначей и визирь — красная мышь
твоих владений объем — не окоем
вот так
Под кровавыми флагами солнца лежит твой путь
под траурные флаги в долину теней
не спеши
Так и живи: одновременно здесь и нигде —
есть ли место возвышеннее где-нибудь?
О нет!