Он ждал собак; вот уже полчаса прошло, а о них ни слуху ни духу. Сколько же еще ждать, чтоб они наконец догнали? От нечего делать он стал думать о шатуне, стараясь представить ход его жизни… «Шатуном становятся не сразу. Сначала появляется коричневатый медвежонок, которого мама-медведица летом моет песком и водой, а затем шлепком под зад выпроваживает на берег. Но вот наступает пора отправляться в маленький медвежий мир, открывать медвежью Америку. Он сражается и проигрывает — диким пчелам. Проходит время — сражается снова, на этот раз с дико ревущим самцом, может быть с собственным отцом. Побеждает? Терпит поражение? Тут наступает неясность: он получает в свое распоряжение целый гарем — жена хоть и одна, но зато ужасно большая. Начинают жить вместе; плодятся, копают берлогу, едят много ягод и ложатся в спячку. Весной постучится капель, разбудит — он просыпается от зимнего сна и ест что попало. Снова борется с тщедушным на вид, тихим молодым самцом. Терпит поражение, больше не плодится, но зато ест еще больше ягод и ложится пораньше в берлогу… Нет, не ложится, потому что как раз перед тем охотник или геолог посылает неточный выстрел в лопатку или в лапу. До заморозков лечит лапу и остается хромым. Озлобляется малейшим проявлением жизни… Превращается в шатуна, «лишнего зверя». На этом воображаемый ход медвежьей жизни обрывался; дальнейшее было неясно.
Докурив козью ножку, он встал; взмокшая от быстрой ходьбы спина начала остывать, — правда, пока он сидел, было чувство, будто он обсыхает на прохладном ветерке после морского купанья. Но ждать больше нельзя — можно серьезно простудиться. В тайге историю болезни писать некому, здесь обе профессии — собственного лекаря и могильщика — быстро совмещались. Он встал на лыжи и настороженно двинулся дальше вдоль путика. Внутреннее напряжение утомляло его гораздо больше, чем обычное свободное движение, когда ты волен высматривать и выдумывать любую дорогу. Выйдя в березняк, где тонкие деревца напоминали длинные хрупкие кости, он увидел следы шатуна, уводящие в сторону путика. Здесь он остановился, будто на распутье, раздумывая, что же могло привлечь голодного зверя сильнее, чем верный обед. Пары тетеревиных крылышек и беляка хватило лишь на то, чтобы разжечь медведю аппетит, а впереди, километров на двадцать, тянулся накрытый обеденный стол. Он нагнулся над следами и установил, что шатун свернул в сторону перед самым его приходом.
— Да, ты стар и опытен… ищешь молодых и неопытных, — проворчал охотник, выпрямляясь. Было ясно, что медведь, у которого зимой особенно хороший нюх, почуял опасность, несмотря на встречный ветер, и спрятался где-то в густом ельнике, чтобы потом самому пойти по следам охотника. «Да, это тонкое умение — преследовать своего преследователя», — подумал он о хитром звере. Взвесив свои возможности, он решил пойти навстречу шатуну и перехитрить его тем же способом, что накануне харзу. Он шел примерно четверть часа, перевалил меньшего из Трех Братьев и спрятался за толстой лиственницей под склоном сопки. Он знал, что ковыляющий с горы медведь нерасторопнее и беспомощнее барышни, спускающейся с чердачной лестницы, зато бегущий в гору медведь мог обставить самую быструю лайку. Но тут же понял, что поминки по медведю отпадают. Наверху между деревьями он увидел промелькнувшего медведя, но тому от этого не стало хуже, наоборот — он успел заглянуть охотнику в карты.
Он мысленно обругал собак, время которых давно истекло, и задал им воображаемую взбучку, которая сразу же возымела действие: раздался дружный лай — совсем недалеко собаки подняли глухаря. Не мешкая он спустился к ним на безликую плосковину — не лес и не равнина, как чье-то лицо, небородатое, неинтересное.
Глухарь сидел на одинокой елке посреди пустоши, будто осколок ночи, застрявший в заснеженных ветвях. Подобраться к птице незаметно было невозможно, но он все же решил попробовать — глухарь был ему крайне необходим для приманки. «Попробуем. Иногда это единственный шанс сблизиться», — подумал он, отстегивая лыжи. Оставив лыжи и бурак, он упал на четвереньки и пополз с тозкой на шее по глубокому снегу к глухарю. Тот смотрел на него с явным любопытством. Наверно, думал: разве двух собак мало, чтобы доказать бессилие четвероногих перед крылатыми? «Ты прав, петушок, но и справедливость порой бессильна перед законом… Именем закона, во имя несправедливости…» — и охотник нажал на спуск. Он стрелял издалека, боясь, как бы глухарь не усомнился, но попал точно. Глухарь взмыл вверх, хлопая крыльями, как бы пытаясь укрыться в красных лучах, словно в ветвях солнечного дерева. Из всего, что умел охотник делать, точный выстрел не был самым большим уменьем, но этим выстрелом он остался доволен.
— Эх, нет здесь эвенка, — пожалел он. — Но у этого старого хрыча всегда есть в запасе ответный выстрел и меткое слово… — Даст бог, он еще не раз его переспорит, подумал он с теплотой о своем друге посреди останавливающего кровь мороза.
Мысленно он уже решил в ближайшее время навестить эвенка. Если тот и здесь не опередит его, не зайдет к нему раньше.
Он отнял у собак потрепанного глухаря и пошел, посмеиваясь над своими причудливыми следами, обратно к лыжам и бураку. Отсюда он направился ложбиной к следующему месту — сломанному кривому дереву, занесенному по пояс снегом. На толстом суку, посередине дерева, был прилажен небольшой капкан, а за ним на нужном расстоянии была привязана приманка. Зверек, справедливо заподозривший в капкане вешалку для своей шубы, перепрыгнул через него и жадно впился зубами в лакомый кусок. Но от незамаскированного капкана в нос ударял чужой запах. И, предпочитая дорогостоящей столовой домашний стол, колонок решил унести обед домой. Но это оказалось нелегко — приманка была крепко привязана. И зверек пал жертвой логической ошибки, когда главное путают с второстепенным. Отдирая приманку, колонок пятился назад и попал задними лапками в капкан. Подойдя неслышным шагом с подветренной стороны и притаившись за пихтой, он стал свидетелем всего этого.
Подъехав к капкану, он схватил фыркающего и кусающегося колонка за шкирку и одним беспардонным движением определил его пол.
— Та-ак, — протянул он и, отжав свободной рукой слабую пружинку, добавил: — Ступайте, крошка!
Зверек вскарабкался по рукаву охотника на плечо и оттуда махнул на густую пихту. Он назвал колонка на «вы» не из вежливости или пиетета — в самке зарождалось несколько жизней… Он любил лес, хотя слово «любить» ему не нравилось; от частого употребления оно затрепалось, как фата невесты, взятая напрокат, но с содержанием его он был согласен. Он любил лес и хотел навсегда остаться Королем своей избушки и самого себя — ничего не жаль было отдать за это малое. И отпущенный на волю колонок стал еще одной крохотной частицей его свободы. На своем участке он заботился о звере. Тут ему вспомнились размышления старого эвенка: «Люди в хорошем доме живут, а радоваться не умеют. Им надо, чтобы дом сгорел, тогда обрадуются обугленному гвоздю».
Снова насторожив капкан, он натыкал под дерево глухариных перьев и присыпал снегом, чтобы их не унесло ветром. Затем взглянул на овальную чеканку солнечных часов. Было уже за полдень. Стало ясно: без снежной хижи ему сегодня не обойтись — ожидание собак и прочие дела отдалили его от деревянного сруба на три часа ходьбы. «Ну что ж, стены и крыша снежной хижи все же плотней четырех сторон света и дырявого небосвода», — рассудил он. В таежной хижине или вовсе под открытым небом он всегда отдыхал лучше, чем в тепле, надышанном каменными легкими печки. Он успокоил собак, старательно лаявших на колонка:
— Заткнитесь — и марш вперед! Нечего лаять на то, что не вернешь… Ну-ка, попробуем отказаться, от чего никто бы не отказался…
Он шел, не теряя из виду собачью тропу, по лесной гари, где обугленные стволы торчали, словно указательные пальцы, предостерегающие о двуликости огня. На этой гари соболи и горностаи охотились круглый год, корневища пней превратились в решето от бесчисленных мышиных ходов — здесь было чем поживиться пушному зверю, да и охотнику кое-что перепадало. Словно приспосабливаясь к траурному ландшафту, здесь плодились соболи темной масти: угольно-черные с пепельно-серебристым налетом. На этот раз собакам не удалось взять ни одного свежего следа, и в оправдание они решили поразмяться немного с сеноставками, хотя трогать их было им строго запрещено. Но он и не стал упрекать собак; его лицо растянулось в широкой улыбке, когда он увидел траурную морду Рыжей, вымазанную до ушей в саже… «Ишь, кокетка, небось самой надоела эта с рожденья рыжая морда…»