Над вторыми нарами висела добротная, клеенная на шипах книжная полка, прогнувшаяся под грудой книг и журналов. За редким исключением это был бумажный хлам. Он подбирал его, не глядя, на лагерных стоянках геологов и прочего кочевого народа. То была литература, брошенная в глубине тайги, перелистанная дождями и муравьями и только в нем нашедшая благодарного читателя, — кого мучит жажда, тот напьется и из оленьего следа.
Торцевую стену избушки подпирал массивный сосновый стол с ящиком-полкой, под ним стояли два табурета с коричневато-зелеными сиденьями, сплетенными из ивовых прутьев, и ножками из гнутых ветвей. Над столом, на висячей полке, возле взъерошенного маленького кактуса, стояла чернильница, которой пользовались только осы и мухи; тут же лежала ручка с заржавевшим пером вместе с неотправленными, никем не полученными письмами.
У другой боковой стены возвышалась его лежанка с прибитой над ней оленьей шкурой. Между бревнами торчали, точно костяные наконечники стрел, вешки с разноцветными нитями для сетей, стамески, скребки и разные ножи для более тонкой резьбы по дереву. Кроме инструментов и утвари, необходимых охотнику, в Королевской избушке были вещи, которые могли быть в детской или в музее первобытных древностей. Берестяное лукошко, две лупоглазые куклы — деревянный отец и деревянная дочь. Ожерелье из медвежьих зубов, настоящая шаманья маска, насмешливый деревянный идол, загримированный огнем в коричневый цвет, розовая собака из жадеитового камня, лающая на розовых жадеитовых соболей. И еще тут были разные удивительные вещи, назначение которых пряталось в их владельце и составляло с ним одно целое.
Два больших некрашеных окна сейчас были слепы — задернуты бельмом снега. Между рамами, на коричневом торфяном мху, нежданно-негаданно выросла клюква, одной стороной луна, другой — солнце.
Этот ежеутренний обзор избушки, как бы глазами гостя, продолжался недолго. Помятые сном уши тоже расправились — завыванья ветра стихли.
Опустив босые ноги на холодный пол, он подцепил пальцами облысевшие унты с отрезанными голенищами. Прежде чем сунуть в них ноги, он потряс один над ладонью — оттуда с шумом выбежали зернышки риса. Такой же склад он обнаружил и в другом. Он взвесил на ладони полную горсть, и в его глазах промелькнул смех: «Вот мы какие — живем в рисовом мешке, но и на черный день не забываем отложить… Было бы вас, краснобоких, больше, вы бы нравились мне меньше». Он бросил рис обратно в мешок под нарами и стал быстро одеваться. Сперва надел шерстяное водолазное белье, сверху — легкие кожаные брюки и свитер всех цветов радуги.
Одетый по-походному, он прошел через узкую дверь в кухню. Ощупью нашел коробок спичек и зажег десятилинейку. Подождал немного, пока нагреется стекло, и вывернул фитиль повыше.
В отличие от жилой половины избы, воскресной, это было субботнее помещение. Чугунка без кругов, закоптелый на кострах эмалированный чайник, вместительный чан с водой, березовый кухонный шкаф с навесной дверцей. В углу, напротив перегородки, стоял высокий стол для выделки шкур; на столе и в щелях между бревнами располагались все необходимые инструменты. Подальше от печи, высоко под потолком, две жерди для сушки шкур. Вот и сейчас там виднелись натянутые на правилки шкурки двух соболей посветлее, одной красновато-черной лиственничной и двух темно-серых кедровых белок, а также белая, будто островок снега, шкурка горностая. Под высоким столом, на гвозде, вбитом в перекладину, висела связка обработанных шкурок коричнево-золотистой ондатры, а через перекладину, как через парапет ложи, было перекинуто вызывающее манто рыси — Тимон страшен и мертвый. Под стол был задвинут высокий табурет с круглым вертящимся сиденьем. Все инструменты и вещи, казалось, ждали прикосновения работящих рук.
Он зачерпнул берестяным черпаком воду из чана, освежил заспанное лицо. Потом нащепал смолистой лучины и растопил печь, да так и остался сидеть перед ней на чурбаке, наблюдая за мечущимися от тяги языками пламени. Он поклонялся огню, как все люди безмерного мира. «Огонь, — подумал он, — должен быть женского рода: греет, светит, а некоторых и сжигает». Бледные, робкие языки пламени наконец преодолели нерешительность и, перескакивая с полена на полено, яростно устремились в вечно распахнутые объятья трубы.
Долго сидеть у печки ему не пришлось. Вспомнилось, что день начался, представилось все, что нужно было сделать за этот день; взятые на себя обязательства, выполнения которых, кроме него самого, никто не требовал; случайности, быть может поджидавшие его, ведь они, как правило, поджидают искателей случая. Думая о предстоящем дне, он как бы радовался наперед, чувствуя себя мальчишкой, зазевавшимся перед витриной: эта замечательная вещь еще не принадлежит ему, но он уже копит деньги, и скоро она будет его, и тогда тоже останется замечательной вещью, но уже не такой, какой она представляется ему сейчас.
Плита, составлявшая с печью одно целое, накалялась быстро. Он щедро крошил лук на алюминиевую сковородку и все плакал, плакал, а где-то лили слезы не только по этой причине. Лук уже шипел под крышкой, когда он вернулся на воскресную половину, чтобы сделать еще одно дело, — по утрам таких дел у него набиралось с десяток. Он снял с полки говорящий чемоданчик с картонным репродуктором и включил его. Грозовой треск царя Гороха стоял на всех волнах, включая и ту, единственную, на которой он работал. И все-таки его отшельническая душа была благодарна этому допотопному ящику, он единственный транслировал в глубь тайги сводки культуры и погоды. Сообщили время. Затем новости дня.
После новостей дня обещали органную музыку. Ему нравился орган. Эта музыка напоминала ему о ливнях, рушившихся в озера, о говоре быстрин, о спорах косяков рыб, о лепете каждой кроны в непрестанном шуме леса… Одно в другом — музыка в лесе, лес в музыке.
Музыкальная передача кончилась, но он еще некоторое время отсутствовал. Потом вдруг заторопился обратно и обнаружил себя в синем чаду. «Лук!» — вспомнил он уже в кухне. От лакомого блюда осталась только черная горсточка посреди сковороды. «Лук тебе не по вкусу, нет? Ешь тогда птичье дерьмо». Но все же он оставил себя в покое: сезон только начался, луку пока хватает.
Ему вдруг стало некогда; снуя между плитой и полкой, он приготовил два ломтя сохатины с луком, затем накрошил в чайник плиточного чая. Пока чай настаивался, прибрал выскобленный стол, постелил кусок картона, который благодаря пятнам сажи и жира напоминал географическую карту. Сходил на кухню и тут же вернулся: в одной руке сковородка, в другой чайник, под мышкой банка брусничного варенья. Ел он быстро, впиваясь зубами в вязкое мясо. Обжигающий чай с сухарями и брусничным вареньем венчал его завтрак. С полным ртом и кисетом меж колен он уже сворачивал самокрутку, соображая одновременно, что будет делать дальше. Далеко наперед он не загадывал; жизнь охотника — непрерывная цепь случайностей, а случай — это не древесина или береста, ему не придашь нужную форму.
Сидя на низкой скамейке, спиной к теплой печке, он стал обуваться. На носки натянул чулки из мягкой собачьей шкуры, а сверху — камусные унты со шнуровкой под коленями. Затем встал, надел легкий и просторный пыжиковый жилет, а на голову нахлобучил огромную шапку. «Ну, пошли», — вздохнул он и вышел в сени через низкую, обитую войлоком дверь. Здесь было темно и холодно, пахло керосином и сыромятиной и, несмотря ни на что, озоном. Он услышал крики кукши, увертюру к начинающемуся дню, веселое цоканье белки и вспомнил: «Много спать — добра не видать». И посмеялся над этим. На залепленном окне просвечивала полоска стекла, будто узкая полынья над ключом. Прильнув к ней, он увидел все те же заснеженные, размытые лунным светом кусты можжевельника. За входной дверью высился искрящийся сугроб, словно рухнувшая стеклянная люстра. «Вход есть, выхода нет». Не согласившись с этим, он попытался открыть запасной люк в крыше. После долгих усилий ему удалось-таки свалить с него снежный груз. Он выбросил лопату наружу и спрыгнул сам вслед за нею. Раскидав сугроб, распахнул скрипящую дверь. На этот звук снег над собачьими конурами пришел в движение, после чего из сугроба показались две заспанные морды — рыжая и черная.