Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Разглаживаю пальцем ложбинки на оленьих мордах. Белая шерсть в них — как иней. Спасибо, заиндевелые носы! Освобождаю их от ноши. Складываю возле стены ящики, поверх них мешки и все это накрываю брезентовым плащом. Отстегиваю патронташ и слышу: «не-тронь-меня» — рычание собак за избушкой. Ага, сейчас начнем выяснять, кто есть кто. Кто чужак, а кто у себя дома. Но отчего я так думаю, почему я должен об этом думать? Не зная, не видя людей, легко подумать о них бог знает что. Подождем, там ясно будет, даже того подождем, чего не будет.

Низкий, очень спокойный женский голос унимает собак. Ну, мои собаки будут не мои, если сразу уймутся. Сговорчивость, как помеху, они еще в щенячьем возрасте проглотили. Чтобы кого-то победить, они обязательно должны его укусить. И должны быть укушенными, чтобы согласиться на ничью. Но — чудо из чудес! — рычания больше не слышно. Даже ворчания, вроде «так-тебе-и-надо». Быстро выхожу из-за стены, чтобы посмотреть, спросить, как это удалось. Но, так и не выйдя из-за угла, останавливаюсь в странной задумчивости: рот по-дурацки разъезжается и губы мгновенно высыхают, будто на горячем ветру… Я вижу эту женщину там… На веревке, натянутой между ракитами, развешана рыба. Женщина снимает ее; рыба еще не совсем провялилась, и женщина, наверно, собирается унести ее в дом от вечерней сырости. Я вижу ту часть женщины, которую называют телом, босые ноги, длинные голени, загорелые колени, словно коричневые обкатыши, когда она, поднимаясь на цыпочки, тянется за рыбой. Ее юбка, скорее всего темного цвета, выгорела и в сумерках кажется светлой, почти белой. Такой же белой кажется вылезшая из юбки широкая мужская рубашка. Между ними, словно полынья на заснеженной реке, полоска темнеющего тела. Под рубашкой, истончившейся от стирки и солнца, угадывается отсутствие лифчика — будто у нее за пазухой две подвижные щенячьи головы. Лица женщины я пока не вижу, оно скрыто сеткой ракитника и руками, гладкими и тонкими, так что их можно перепутать с красновато-коричневыми ветками ракиты.

Женщина движется вдоль веревки — последняя, нет, еще одна рыбина, и вот она видна вся — высокого роста женщина с покатыми плечами и стройной шеей. Крутые бедра выгибаются резко, почти под прямым углом. Очертания лица напоминают летящую вверх каплю, а цвет — солнечный цветок, зрелый подсолнух. Ее глаза блестят, но совсем не так, как холодные льдинки, в них отражаются синева закатного неба и порывистость ветра. Она не девушка. Она женщина с тетеревино-черными волосами. В ней чувствуется много нежности, двойная нежность: кожи и слов. Размашистым шагом, повесив связку с рыбой на плечо, она идет от ракитника к избушке. Приближаясь, она излучает спокойствие, чего нельзя сказать о том, кто наблюдает за нею.

Женщина уносит рыбу в сени и тут же выходит с ведром в руке. Выливает похлебку в корыто, отгоняет своих слишком упитанных собак и зовет… Да уж, мои собачки ждать себя не заставят! Как видно, эта женщина знает таежные обычаи. Накрыв колени юбкой, она присаживается на корточки рядом с собаками. Поглаживает шею Черной, чего та не разрешает никому, кроме меня, — на шее у нее глубокий рубец, полученный как-то в драке с медвежатницей. И вот Черная уже рычит, но женщина не отдергивает руку, собака оскаливает зубы, но женщина и не думает убирать руку. Эта женщина, что сидит там на корточках, в белеющей юбке, с черными волосами, словно снежная кочка под мартовским солнцем. Эта женщина там!

Долго я буду торчать здесь в укрытии, точно мальчишка? Закрываю рот, облизываю пересохшие губы. Женщина занята собаками и не слышит хруста сосновых веток под моими ичигами. Останавливаюсь в отдалении, чтобы мой простуженный голос не обрушился на нее как снег на голову.

— Здравствуй, Подсолнух, — говорю я, называя ее на «ты» по таежному обычаю. В моем голосе, наверное, послышалось что-то вроде насмешки, но относилось это скорее ко мне, чем к ней. Иначе почему женщина не встает и не спешит с ответом? Почему продолжает гладить мою клыкастую Черную, положившую лапу ей на колени? Наконец, не поворачивая головы, она отвечает:

— Ничей я не подсолнух.

— Извини, — говорю я вежливо, — не знал, кого приветствовал. — Я вижу волосы женщины, ее ухо и руку. Заправленная за ухо седая прядь вплетается в иссиня-черные волосы, будто падающий откуда-то свет. Волосы прямые, с неровными концами — видно, сама их стрижет. Косынки летом она не носит, ухо коричневое, как озерная раковина. Рука, что снимает сейчас лапу собаки, узкая, с цветущими кончиками пальцев.

— Ничего, — говорит женщина глухим, как эхо, голосом. И, как бы улыбаясь чему-то, добавляет: — Я подсолнух, да семечки уж выбраны.

В ответ на это я хочу ей сказать что-то очень затасканное, вроде «по семечкам судят о зрелости», или напрячь все свое остроумие и сказать что-нибудь еще похлеще. Женщина словно чувствует это по моему долгому разгону и, не дожидаясь комплиментов, говорит:

— Твои собаки такие голодные.

— Да нет, только притворяются, — подхватываю я, радуясь, что разговор пошел такой, какому подобает быть между чужим мужчиной и женщиной другого мужчины. — Они у меня известные очковтиратели.

— Голодные очковтиратели, — говорит она, почесывая Рыжую за ухом.

— Это им нравится, — говорю я, присаживаясь на корточки рядом с женщиной, и та долго и очень внимательно, точно альбомную фотографию, разглядывает меня. По ее резко очерченным губам пробегает легкая усмешка. Вот черт, дернуло меня сюда подсесть, вот черт! Нет чтобы оставить свое лицо при себе — так нет же! Улыбка женщины как тень птицы — промелькнула и исчезла.

— А кому это не нравится, — говорит она. И добавляет: — Но это, говорят, их портит…

— Этих собак уже ничто не испортит, — бормочу я.

— Как будто водой можно попортить жаждущее дерево, — продолжает она, не обращая внимания на мое бормотанье. И замолкает. Почему она так долго молчит? Потом вдруг резко встает. Почему так резко, мне-то что делать? Заметив мое замешательство, она усмехается и, сразу посерьезнев, говорит:

— Я тут видела, вроде бы охотник шел сюда с двумя оленями…

— Тогда ты видела меня, то есть нас, — поправляюсь я.

— Я видела тебя, когда ты выходил из Елей-монахов на верхний луг.

— Монахов?

— То есть монашек, если так правильнее. И тогда я решила, что сюда идет охотник с собаками и двумя оленями.

— Тогда ты ошиблась, — говорю я и встаю напротив женщины. Ее голова поднята высоко, но я смотрю поверх нее, как до сих пор смотрел поверх пестреющих осенними красками осин, поверх заснеженных сопок, и думаю, что там, за этой женщиной, открывается совсем-совсем иной пейзаж. Но я не даю увидеть, что́ я думаю.

— Ты промок, — слышу я голос женщины. Она делает полшага вперед, чтобы потрогать мой рукав. Чувствую тепло ее тела, будто в нее закатилось солнце. Но я смотрю все же поверх нее. Я так должен, не то увижу ее в широком вороте рубашки, а я не хочу ни к кому никуда заглядывать.

— Я суше дождя, — отвечаю я отчужденно, и женщина отступает на те же полшага назад.

— Теперь дождь и тот суше тебя, — говорит женщина. — Ты промок, как омуль, а твоя одежда — как омулевые сети… Ступай в избушку и скинь ее там. Я тебе сухое дам, Хромины штаны и рубаху.

«Ага, Хрома», — думаю я. «Хрома?» — хочу я спросить.

Но не спрашиваю. Ни когда переодеваюсь в избушке возле открытой печки. Ни когда красуюсь перед женщиной, демонстрируя свою волосатую, квадратную грудь. «Как ящик замшелый», — думаю я. Чувствую, что, кажется, простужен, горю. Уйди, женщина! Но она смотрит на меня. Открыто, в упор. От внезапного холода у меня начинают стучать зубы, и я вижу, эта женщина жалеет меня. Этого мне еще не хватало, голубушка, рубашку и штаны я приму, а это оставь себе и своему Хроме. Я почти готов сказать ей это, я готов многим это сказать: пожалейте лучше себя, вы достойны жалости. Но я не говорю, я по-прежнему владею своими глазами, руками, ртом. Я начинаю переодевать штаны. Отвернись, женщина! Она и отворачивается, наклоняется, бросает в печку одно, второе, третье полено, затем встает, но в мою сторону уже не смотрит. Она не любопытна. Одежда чистая, пахнет озерной водой и зеленым мылом, а заплаты — длинными проворными пальцами женщины.

17
{"b":"236216","o":1}