В поисках спасения он и незнакомка оказались в подъезде. Джипы проезжали по тротуарам, слегка задев вход в мрачный подъезд, в котором они укрылись. Дрожа от страха и смеясь от радости, они взялись за руки.
Тоска по прошлому — порок, которого надо стыдиться. Однажды зимним вечером он вернулся туда. Он вышел на станции и пошел по городу в противоположную сторону, чтобы повторить тот путь, которым двигалось шествие десять лет назад. Проспект был пуст, бары закрыты. На стенах и опущенных железных ставнях полосы побелки, скрывшие лозунги тех лет. Наполовину разорванные манифесты свешивались со стен домов; на перекрестке ветер тащил по мостовой обрывки бумаги, ударявшейся о тротуары. Кажется, он узнал витрины универсама: за ними, в то время, улыбались продавщицы, сочувствовавшие борьбе, делали знаки студентам, которые теснились перед витринами, перекрывая уличное движение и громко возмущаясь хозяевами. Как только он вышел на открытое место, на него неожиданно пахнуло речным зловонием Арно. Он остановился на мосту, где во время сидячей забастовки, ожидая наряд полиции, он задерживал дыхание, глядя на равномерное течение потока. Теперь, в сумерках, прорезаемых пучками желтоватого света, бурлящая река казалась свинцовой в белесом пространстве, вокруг опор моста она вскипала грязной мыльной пеной. Впереди, на площади, где проходили собрания, в тени памятника Гарибальди[9] неподвижно стояла полицейская машина.
На углу, через полуопущенную железную ставню, из-под которой просачивалась полоса света, доносились крики, галдеж, потуги пения. В свете фар полицейской машины, неожиданно разрезающем темноту, из-под железной ставни на улицу выплыли две смутные фигуры, их бледные лица блестели в лучах фар. Прежде чем машина погасила фары, наклонившись, они стояли лицом к лицу, слегка касаясь друг друга, пошатываясь на нетвердых ногах, покачивая бедрами. Потом они ушли в темноту, вскоре появившись в косом свете фонаря, один обнимал другого за шею, и они снова скрылись.
Он знал их. Его товарищи тех лет. Но зачем окликать их, чтобы они узнали его? Ничего уже нет из того, что было прежде. И эти двое уже не те, что раньше. И эта вода не та, что была. И Вьетнам не тот, и Китай. И он не тот, что был. Не было какой-либо последовательности, развития, прогресса или регресса, никакого неоспоримого критерия. И тоска по прошлому тоже была безрассудной. Оставалось лишь всецело довериться хаотическому движению соединяющихся и разъединяющихся атомов, смириться с неодолимым повторяющимся циклом.
Глава третья
Кабинет психоаналитика находился в Трастевере. Чтобы туда дойти, надо было идти по набережной Тибра под платанами, перейти через реку, пройти вдоль Ботанического сада. За решеткой сада издалека были видны пышные растения, зеленые верхушки, широкие листья банановых пальм и баобаба. Быстрое течение воды в реке, тень платанов и зелень из-за решетки сада, спокойно гуляющие по узким улочкам люди ели мороженое — чума была далеко от Трастевере.
Он сидел, повернувшись к психоаналитику в три четверти. Пристально смотрел перед собой, на корешки книг в книжных шкафах; надо было говорить, стремиться понять. Психоаналитик смотрел на него, ждал, молчал. В полумраке комнаты тишина становилась угнетающей и такой мучительной, что ему пришлось начать говорить, он снова объяснил, почему он оказался здесь, сказал о девушке, о жене. О своем долге перед одной и другой. Как началась история с одной и с другой. Всегда вместе, одна и другая: две стены одной и той же тюрьмы.
Он познакомился с девушкой через четыре или пять лет после женитьбы. Когда окончилось партийное собрание, он проводил ее домой, ночью, на машине. Они ехали по пустынным бульварам вдоль реки. Она была маленькой, с рыжими вьющимися волосами, в желтой майке, открывающей разделительную впадинку на груди, в джинсах, обтягивающих бедра и круглые ягодицы. В машине она запела. Она пела сказочным голосом. Сначала песню протеста, историю убитых горняков на серных рудниках. Потом другую, в которой влюбленная девушка рассказывает о юноше, укравшем оленя в королевском парке и приговоренном к смерти.
Он никогда не слышал, как поет жена. Она говорила, что у нее нет слуха, и не присоединялась к хору. Она всегда была погружена в себя. А эта молодая девушка была открытой, пела. Она удобно устроилась на сидении, подобрав под себя ноги, и пела.
Они остановились у реки, вышли. Светила луна, и луг был ярко освещен, с темными пятнами теней, отбрасываемых деревьями. Они стояли у ствола липы (в воздухе остро чувствовалось ее благоухание) и смотрели на противоположный берег, на далекие огни города. Она была впереди и продолжала петь вполголоса. Он сзади смотрел на ее затылок, под волосами, как лезвие, блестела белая полоска кожи, в лунном свете, просачивающемся сквозь листву деревьев.
Во время долгих путешествий на автомобиле, когда они останавливались, чтобы отдохнуть, она сворачивалась калачиком рядом с ним, положив голову ему на живот, и тут же засыпала. Он гладил ее по волосам и смотрел в темноту на фары проходящих мимо машин. Потом он тоже начинал дремать, но быстро просыпался, встряхивал ее, чтобы прогнать сон, и они снова пускались в путь. «Как ты можешь так быстро засыпать?» — спрашивал он ее. А она отвечала, что у него большой и мягкий живот, как у ее матери.
Может быть, поэтому она вела себя, как ребенок, ей нравились упреки, и она нарочно ошибалась, как бы требуя наказания. Или же она жаловалась, глядя на себя в зеркало, говорила: «Ну и физиономия! Какая гадость!»; трогала себя за нос: «Ну и бубенчик!» — говорила, чтобы ее утешили. Ей казалось, что она не заслуживает ничего, кроме укоров и приказаний. Иногда она смотрела на него с беспредельной покорной преданностью, как бы ослепленная его всемогуществом. Но если у него возникала какая-нибудь практическая проблема — не умещались вещи в чемодан, надо было поменять колесо или помыть голову так, чтобы шампунь не попал в глаза — она была рядом, заботливая, находчивая, настойчивая мать-дитя. А когда он уставал и хотел прилечь отдохнуть — летом на море после долгого заплыва или на скамейке после многих часов за рулем автомобиля — тут уж она могла часами неподвижно сидеть, выпрямившись, положив его голову себе на колени, как на подушку, осторожно передвигаясь вслед за солнцем, чтобы укрыть его в своей тени, не разбудив.
Его беспокойство передавалось ей в преувеличенном виде. Когда они ехали в машине по городу, он боялся, что жена увидит их вместе, но ему было неудобно сказать ей об этом, тогда она сама шептала: «Мне спрятаться?» — и, не дожидаясь его согласия (он, сознавая собственную низость, колебался с ответом), соскальзывала на дно машины, съежившись и закрыв лицо руками. До тех пор, пока он, нежно касаясь ее волос, давал ей понять, что она может подняться.
У нее была жизненная сила молодого животного. В море она ныряла с веселыми брызгами, уверенно и быстро плыла под водой, всплывала, смеясь и держа в руках моллюсков, актинии и ракушки, с вьющихся волос стекали капли воды. На лугах она скакала и кувыркалась, кубарем скатываясь со склонов. Она была гибкой, как лебедь, проходила в любой самый маленький проход, играла с вещами, сворачивалась клубком, устраиваясь лежа, как кошка или акробатка. Она влюблялась в клоунов, повторяла их жесты, переживала их грусть, отождествляя себя с ними, жалела их до слёз.
Жена, напротив, держалась замкнуто и строго, ходила прямо, как будто аршин проглотила. Даже манера брать предметы была другой. Девушка слегка касалась их, вертела в руках, брала как бы временно, для пробы, с целью, которую надо было изобретать каждый раз заново, неуклюжим и радостным движением, неопытным и легким. Прикосновение жены было, напротив, всегда аккуратным и функциональным, движение — направленным и точным. Когда она шла, казалось, воздух расступался перед ней, и она шествовала с прямой, почти королевской осанкой.