Смирение перед неизбежностью конца отнюдь не подготовило его к такой страшной катастрофе. Жуковский поймал себя на том, что он и не верит в возможность своей гибели, и все же смертельная опасность была уже здесь, в его горнице — одно только мокрое окно с поваленным цветочным горшком на подоконнике могло обещать спасение… Жуковский придвинул еще один стул и перебрался через горницу к подоконнику — благо невысоко, — потом выбрался наружу. Мокрый по пояс, он добрел вверх по улице до ближайшего трактира, где ему дали обсушиться. Опасность миновала, но он взглянул нынче в глаза смерти и знал, что она не отменена вовсе, а только отсрочена…
Весь день ходил он под впечатлением ночного происшествия и своего спасения, размышляя, к чему это было все — и угроза гибели, и спасение — и как теперь, после этого, ему должно жить. Потом успокоился, однако не окончательно, и еще долго просыпался ночью или оглядывался вкруг себя днем — как наяву видел плавающий промокнувший листок бумаги и туфлю, чуял близко подступившую гибель у края сна и пробуждения, отдергивал руку, обожженную мокрым холодом.
В части практической это обернулось необходимостью переезда на другую квартиру, потому что прежняя горница его была загублена водонашествием и нуждалась в ремонте, — хлопоты о переезде поглотили целых два дня, по необходимости прерываемые лечением и неотложными делами.
За эти дни Рейтерн нечаянно и полунечаянно узнал многое о своем новом знакомом, этом почти забытом с дерптских времен человеке, и о его нынешнем высоком положении при русском дворе.
С тех пор как они случайно виделись в Дерпте, в жизни красавца гусара произошли многие перемены, в том числе и главная в мужской жизни — женитьба. Жил он теперь в Виллинсгаузене, в Кассель-Гессенских землях, где был замок его тестя Шверцеля; это бы и неплохо, но связи его с Россией порвались, он навлек неудовольствие императорских величеств, так что всякие денежные поступления и художественные заказы из России прекратились. Между тем семейство художника неуклонно росло — сперва родились дочери, Элизабет и Мия, потом один за другим его сыновья. Надо было думать о хлебе насущном, а для художника это часто еще унизительней, чем для пахаря или портного, потому что кому оно нужно, твое изделие, будь ты хоть семи пядей во лбу.
И вот, думая сейчас о любезном господине, который был с ним таким дружелюбным и приветливым в первый же вечер настоящего их знакомства, Рейтерн ощутил, что в нем невольно зарождаются смутные надежды, как-то связанные с положением этого приятного человека при дворе в Петербурге. Как человек благородный, Рейтерн гнал от себя эти посторонние и несущественные соображения, призывая на помощь себе суровые сентенции, неизменно повторяемые фрау Рейтерн, — о том, что птицы небесные и меньше нашего имеют. Рейтерну не хотелось, чтобы, встретившись с новым своим другом, он ощущал где-то внутри себя все эти надежды, однако он не мог и отделаться от них совершенно. Так что он и желал и опасался этой встречи.
И все же новая их встреча произошла и естественно и дружески, причем активною стороной был сам Жуковский, крепко взявший Рейтерна под руку и пригласивший его на прогулку. Уже в начале этой второй прогулки он сумел выведать многое о нынешних обстоятельствах жизни художника, но сказал только, что можно позавидовать такому семейному счастью, о котором сам он мечтал от молодых ногтей, но которое было ему не суждено…
А что было суждено?
Они некоторое время шли молча вдоль улицы, и вскоре Жуковский продолжил ровным и тихим голосом печальную свою повесть, рассказав в этот день ту самую историю любви, которую петербургские друзья поэта нередко сравнивали с любовью Лауры и Петрарки. Лауру Жуковского звали знаменитым евангельским именем, очень по-русски — Мария, Маша. Историю этой любви позднее многократно излагали и друзья Жуковского, и знатоки русской литературы, она осталась в стихах Жуковского и романсах на его слова, которые пели и поют у нас, в России, так что, может, рассказ, которым гусар-художник позднее потчевал свою семью перед камином в обширной зале замка Виллинсгаузен, был далеко не лучшим из всех дошедших до нас вариантов. Об этом, в частности, как будто свидетельствует тот факт, что фрау Рейтерн находила эту историю не вполне нравственной. Зато самого Рейтерна его собственный рассказ всегда трогал до слез, к тому же он чувствовал, что с каждым годом его все внимательней слушают в дальнем ряду около каминного партера, там, где блестели глазки его Лизхен.
Окончив Благородный пансион в Петербурге и прослужив недолгое время в скромной Соляной конторе, Жуковский вернулся в родные места. Теперь он жил в деревне, читал книги, переводил, писал стихи, приобретая все большую популярность. На его стихи даже пели песни, и, что очень важно, крайне важно, через него русские познакомились с немецкими стихами и балладами. Благодаря ему знаменитые немецкие стихи становились русскими. То же можно сказать об английских и французских стихах, и все же он предпочитал немецкие. Во время войны он написал хвалебную песнь русскому Воинству, которая понравилась самой императрице. Ее знали и в войсках…
В этом месте рассказа, оставлявшем равнодушной и фрау Рейтерн и обеих дочек, голос старого воина прерывался. Ему вспоминались редуты, воняющие порохом, павшие товарищи, а также собственная рука, зарытая в землю под Лейпцигом, рука-помощница, рука-художница…
— Но еще до войны, — продолжал Рейтерн, там, в своих родных местах, мой друг стал учителем, он учил дочек своей родственницы. По крови эта родственница была ему единокровная сестра, потому что она была дочка его отца-аристократа от первого брака, но в его сознании они вовсе не были такие близкие люди…
— Знаю, к чему ты ведешь, — замечала в этом месте рассказа фрау Рейтерн, а Лизхен молчала, потому что приближалась самая для нее увлекательная часть истории.
— У этой женщины — ее звали фрау Екатерина Протасова — было две дочки, старшая — Маша и младшая — Саша, двенадцати и десяти лет.
«Совсем еще дети», — думала фрау Рейтерн, не отрываясь от сложного узора вязанья. «Уже взрослые девочки, — думала Лизхен. — Как я им завидую».
— Итак, девочкам было двенадцать и десять, учителю — двадцать два, он был уже известный поэт, но он каждый день давал им уроки, совершенно бесплатно. Я думаю, он был замечательный учитель — у него такая возвышенная душа, он так много знает. Кроме того, он человек верующий…
— Вот это важно, — соглашалась фрау Рейтерн, а Лизхен представляла себе, как высокий молодой учитель шагает по полям с девочками в розовых шляпках — они собирают цветы, и он им читает стихи о полевых цветах, вместо того чтобы мучить их в классе или ставить на колени перед распятием.
— Учитель был рад, что он может воспитать в маленьких ученицах благородство души, открыть им высокие принципы. И конечно, они полюбили его — потому что это такой приятный, и добрый, и мягкий человек. И он тоже на всю жизнь полюбил своих двух учениц — Машу и Сашу. Ведь он делился с ними всем, что он знал, чувствовал, и он сделал их похожими на себя, только они были девушки, это еще прекраснее — добрая русская душа, тонкие переживания, доброта и милосердие… Потом он заметил, что будущее представляется ему как жизнь, проведенная возле Маши. Это была любовь. Сначала он сам удивлялся этому, потому что она была ребенок…
— Да, она была совершенный ребенок, — подтверждала в этом месте рассказа фрау Рейтерн.
«Они ничего не понимают, — думала Лизхен. — Что же, ребенок не человек, что ли? И потом, она была уже большая…»
— Он посвящал ей стихи, дарил книги. Он подарил ей альбом и сам писал туда стихи, а в другой альбом она записывала свои мысли и давала ему читать, поэтому он знал о ней все, а она о нем. Ему была раскрыта ее чистая душа, и даже можно сказать, что он создал эту душу и сам ее полюбил, как Пигмалион.
— Кто такой был Пигмалион? — спрашивала хитрая Лизхен.
— Я уже рассказывал тебе… — удивлялся добродушный Рейтерн. — Разве не рассказывал? Ну хорошо, сейчас расскажу еще раз.