Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Наглядевшись при прусском дворе драм Шиллера, Жуковский, не покидая Берлина, перевел «Орлеанскую девствениицу». А по приезде перевел из Вальтера Скотта балладу «Замок Смальгольм», прямо скажем, замечательно перевел…

До рассвета поднявшись, коня оседлал
Знаменитый Смальгольмский барон;
И без отдыха гнал, меж утесов и скал
Он коня, торопясь в Бротерстон.

Дальше все как положено в балладе. Коварно убитый бароном рыцарь Коильдингам является в Иванову ночь баронессе, а потом они с мужем замаливают грехи в древней обители. Грех наказан, как не всегда в оригиналах, но почти всегда у Жуковского: Жуковский был человек благонравный. В общем, баллада как баллада, но какова поступь тяжелого коня!

И без отдыха гнал, меж утесов и скал…

Так вот цензура запретила и «Орлеанскую девственницу», и «Замок Смальгольм». Про замок сказано было, что это произведение, «не заключающее в себе ничего полезного для ума и сердца и совершенно чуждое всякой нравственной цели». Как видите, главные умники и сердцеведы сидели в цензуре уже и в 1822 году… Сочинитель, не имеющий никаких высоких покровителей, просто утерся бы. Но Жуковский написал письмо министру духовных дел и народного просвещения А. Голицыну, где сообщил ему, соблюдая все правила поведения в репрессивных органах, что сия баллада переведена на многие языки и «никому не приходило на мысль почитать ее ненравственною»:

«Ныне я узнаю с удивлением, что мой перевод, в коем соблюдена вся возможная верность, не может быть напечатан… Покориться приговору цензуры значило бы признаться, что написанное мною (один ли это стих или целая поэма, все равно!) не согласно с постановлениями закона и что я не имею ясного понятия о том, что противно или непротивно нравственности, религии и благим намерениям правительства. Если бы не было защиты против подобных странных и непонятных обвинений цензуры, то благомыслящему писателю… надлежало бы отказаться от пера и решиться молчать: ибо в противном случае он не избежал бы незаслуженного оскорбления перед лицом своего отечества».

Письмо, прямо скажем, неслабое. И писал человек, известный с особами, так что цензура струхнула. «Замок» разрешили. Но автор был все же предварительно изнасилован. Иванову ночь ему пришлось менять на какую-то стремную Дунканову ночь. О причине этой загадочной правки можно узнать из чернового варианта (не печатать же такие подробности!) пушкинского «Путешествия из Москвы в Петербург». Похоже, цензор сказал Жуковскому, что барон ложится в постель с женой в Иванову ночь и нет никаких гарантий (а есть лишь ненадежные указания автора и переводчика), что он уклонится от выполнения своего супружеского долга в святой праздник. А это грех.

С «Орлеанской девственницей» было еще хуже. Ей не помогли ни сбереженная ею девственность, ни ее, ни переводчика монархические настроения, ни подвиги во имя короля. Цензура не только запретила постановку драмы, но и выпустила эстетское постановление о том, чтобы впредь белым стихом драмы не переводить. То ли в цензуре сидели фанатичные защитники рифмы, то ли цензоров утомляло чтение верлибра — поди угадай…

Путешествие по Швейцарии, а может, и унизительная борьба с насильницей цензурой напомнили сыну рабыни Жуковскому, что по эту сторону границы еще не все свободны. Книгопродавец Попов купил на его имя семью крепостных, и теперь пришлось выкупать этих его рабов, чтоб выпустить их на волю. К тому же за разговорами он все забывал отпустить на волю и слугу своего Максима. Он сделал это сейчас. Следует признать, что не всякий либерал решался реализовать свои высокие идеи себе в убыток, как сделал бескорыстный удачник Жуковский.

Глава 12

Пора потерь

В конце февраля 1822 года Саша собралась с детьми в Дерпт — она еще хворала сама, но хотела непременно присутствовать при Машиных родах: Маша ждала второго ребенка. Жуковский взял отпуск и отправился сопровождать Сашу. Две недели отпуска пронеслись быстро, пришел день отъезда. Стемнело. Возок Жуковского запаздывал. Жуковский уговорил Мойеров идти спать. Маша еще долго стояла в дверях спальной наверху. Потом ушла, взяв с него обещание, что он разбудит ее перед отъездом. Все стихло в доме. Жуковский дремал в кресле в гостиной… Послышался скрип полозьев за окном. Он поднял голову. Можно было ехать. Жуковский услышал, что Маша не спит. Поднялся к ней, сказал, чтоб она не вставала. Она попросила, чтоб он ее перекрестил, и спрятала лицо в подушку…

Он уехал: у него не было никаких дурных предчувствий. В Петербург он вернулся 10 марта, а еще через неделю с небольшим какой-то случайный приезжий сказал ему, что Марья Андреевна Мойер умерла родами… Жуковский поскакал в Дерпт.

«Потеря ужасная: ребенка вынули мертваго, — писал Тургенев князю Вяземскому в конце марта. — Подробностей мы еще и по сие время не знаем. Я потерял в ней нежнейшаго, истинного друга. Хотя никогда не видел ее в этой жизни, но почти всякую почту переписывался. Какой прелестный ангел! She was too pure on earth to dwell!»

«Что Жуковский?» — спрашивал в ответном письме Вяземский.

Что Жуковский?

В его тогдашних письмах нет отчаянья. Скорее, напротив, тихое умиление, сладость печали. Точно он давно ждал подобного и успел подготовить себя к ее смерти. Ее смерти, но все же (как он убедился тридцать лет спустя) не своей. Он проводил тихие часы на ее усыпанной цветами могиле. Написал стихотворение об их последней встрече.

Ты предо мною
Стояла тихо,
Твой взор унылый
Был полон чувств.
Он мне напомнил
О милом прошлом;
Он был последний
На этом свете.
Ты удалилась,
Как тихий ангел,
Твоя могила,
Как рай, спокойна.
Там все земныя
Воспоминанья,
Там все святыя
О небе мысли;
Звезды небес!
Тихая ночь!

«Примем вместе Машину смерть, — писал Жуковский Авдотье Елагиной, — как уверение Божие, что жизнь святыня; уверяю вас, что это теперь для меня понятнее; мысль о товариществе с существом небесным не есть теперь для меня одно действие воображения, нет — это опыт! Я как будто вижу глазами этого товарища и уверен, что мысль эта будет час от часу живее, яснее и ободрительнее. Самое прошедшее сделалось более моим, промежуток последних лет как будто бы не существует, и прежнее яснее, ближе. Время ничего не сделает… Мысли о ней, полные ободрения для будущего, полныя благодарности за прошедшее, словом — религия! Саша, вы и я будем жить друг для друга во имя Маши, которая говорит нам: незримая я, но в лице мы одном… Машина дочь… не имеет полного понятия ни о чем, весела, бегает, смеется… Милая Машина дочь теперь и ваша! И для нее вам должно беречь себя…»

Среди прочего очень любопытно в этом письме желание изгнать из памяти столь тяжкий для Жуковского «промежуток последних лет», который теперь, после Машиной смерти, «как будто бы не существует». Видимо, прежняя боль смягчилась. Но Боже, какою ценой!

Пасхальную неделю Жуковский тоже провел в Дерпте. В Святую пятницу снова молился на ее могиле:

«…теперь знаю, что такое смерть; но бессмертие стало понятнее — жизнь не для счастия: в этой мысли заключено великое утешение. Жизнь для души — следственно Маша не потеряна».

И вот еще письмо о Маше:

«Знаю, что не стою ея, но остаток жизни этому чувству. Она оставила ко мне письмо, написанное ко мне не в минуту предчувствия, но она хотела, чтобы я не одним воображением слышал ея наставительный голос из гроба».

29
{"b":"236210","o":1}