— От себя бежал, Елена, для того чтоб... — промолвил он, и лицо его потемнело, смялось, как старая рукопись. — В самом деле, из монастыря я бежал не только из-за Евфросины. Ни болгарские, ни греческие пограничники не простили бы мне бед, которые я наделал; я перешел в Сербию, чтоб и от них уйти, дать им позабыть обо мне. Но потом! Год прошел, два года прошли; я мог бы вернуться. Мог, но не хотел. Как только подумаю о возвращении, так о тебе вспомню. Сердце меня к тебе тянуло, а что-то другое мешало. Не то гордость, не то злость, не то стыд, что не удержусь и сейчас же пошлю i< тебе сватов. В Сербии-то я и понял как следует, что ты в мое сердце прокралась — и навсегда. А знаешь, что я там делал? Чем занимался? — продолжал он, понизив голос. — Да тем же, чем здесь: разбоем. Только та разница, что прежде мне было легко кровь проливать: мстил я, злоба мне помогала. А теперь нет! Наступит ночь, лягут хусары у костра, а я ворочаюсь, ворочаюсь, сон от меня бежит, глаз никак не сомкну. Тот же ветер, что в лесу шумит, словно и в моем сердце бушует. А только подумаю о том, чтобы в Родопы вернуться, — ты передо мной. «Ежели я постучусь к ней, а она велит слугам прогнать меня, разве я это стерплю?» Ни одному боярину, Елена, не простил бы я обиды, а тебе — меньше всех. Все меня грызла мысль, что ты — боярышня. Не мог я тебе этого простить. Ах, Елена, — с тяжелым вздохом промолвил он, — ты всегда наверху была, сверху на людей глядела, рабской доли не знала. А не знала рабской доли, не знала и лютой вражды, когда в сердце жажда мести змеей ядовитой угнездится и сосет, и сосет, и ничего кругом видеть не позволяет.
Он вздохнул еще тяжелей, хлопнув ладонью по твердому корню, на котором они сидели. Опустил голову на грудь и долго сидел, не говоря ни слова. Левая рука его, которую Елена держала у себя на коленях, время от времени вздрагивала и сжималась.
— Все это ушло в прошлое, Момчил, и больше не вернется, — тихо сказала Елена, но с какой-то боязнью в голосе.
— Больше не вернется, — подтвердил он и опять замолчал, о чем-то задумавшись. Вдруг лицо его опять потемнело: — Погоди, Елена, я еще не все тебе сказал. На четвертый год в Сербии я от тоски запил и на все рукой махнул. Коли, думаю, в ад попал, так чем глубже, тем лучше: пускай сгорит душа, чтоб и следов не осталось. Позабыл и о Сыбо, и об Евфросине, и о черной рабской доле братьев моих. Да не то что забыл, а мучителям и губителям их помощником стал, слугой Хреля, Оливера. С самыми отпетыми подружился, с Новаком Дебелым, — был такой... Вино с ними пил, кровь проливал ...
Он вдруг остановился и, схватив ее за руку, заглянул ei% в глаза лихорадочным взглядом.
— Вот какой Момчил, боярышня! Что же? Согласна ты и теперь выйти за меня, назвать меня своим мужем перед людьми и перед богом? — сурово спросил он, глядя на нее с какой-то злобой и вызовом.
Она встретила этот взгляд и не опустила своего. Оба, блестя глазами, глядели друг другу в лицо гордо, испытующе.
— Пусть так. Ты не один несешь ответ за эту кровь,— наконец тихо, словно про себя, промолвила Елена; потом уже громче прибавила: — Твое сердце много страдало.
Хусар некоторое время смотрел на нее, словно не понимая, что она хочет сказать. Потом на глазах у него вдруг появились слезы.
— Да, да, Елена! — воскликнул он, прижимая ее к своей груди. — Я спускался в ад, на самое дно, но потом во мне словно прорвался какой-то нарыв, дурная кровь вытекла, и мне стало легче. Душа моя утихомирилась, глаза открылись. Тогда я оставил Сербию, бросил этого Новака Дебелого и — в Родопы! И с тех пор у меня чисто, легко на сердце, и мне весело смотреть на свет божий. Я стал вольным человеком, воеводой вольной дружины. Собрал около себя таких же замученных, как я сам, чтобы и их сделать вольными людьми. И основалось царство Сыбо, побратима моего, который тебе тогда перстень доставил: царство без царя, без бояр и без...
— Без боярынь, Момчил... — со смехом перебила Елена. — Не называй меня больше боярышней. Я — твоя жена перед людьми и перед богом.
Произнося эти слова, она слегка отстранила свое лицо от его груди и посмотрела на него снизу вверх, словно желая еще раз что-то проверить, испытать себя. Потом сама прижалась к нему, сама поймала его пламенный взгляд. Момчил больше ничего не сказал, а молча поднял Елену на руки, отнес ее к самому дубу и осторожно положил в густую мягкую, как постель, траву.
Вихрь снова ломал ветви деревьев, а Момчил с Еленой, прижавшись друг к другу на седле, ехали, счастливые, улыбающиеся, за Твердко и Добромиром, в окружении веселых нарядных сватов. Дорога уже вышла на опушку леса; впереди рисовались изломанные контуры островерхого голого хребта. По нему распущенной косой прихотливо извивалась дорога; это был каменный большак, который вел к крепости, прилепившейся, словно орлиное гнездо, на самой вершине. Солнце уже пряталось за крепость, обведя очертания ее башен и бойниц огненной золотой нитью. Здесь кончались Родопы; здесь скалам и тропинкам клала предел равнина внизу, а за равниной в вечернем зное открывалось море, Белое море. Когда остался позади последний дуб, Момчил гордо поднял голову.
— Гляди, Елена! — радостно воскликнул он, протянув руку вперед. — Вот Ксантия! Вот мое Тырново!
Словно дремлющие силы, вздрогнув, пробудились в нем ото сна, глубоко в душе его поднялся прилив безграничной мощи, и он издал громкий, дикий клич.
Окрестные ущелья, многократно повторив этот возглас, послали его вдаль. Пришпорив коня, Момчил пустил его вскачь по убегающей вдаль белой дороге, а за ним, в беспорядке, бешено поскакали, крича и размахивая оружием, сваты-момчиловцы. Елена, раскрасневшись от езды, не отрываясь и не говоря ни слова, глядела широко раскрытыми глазами вперед.
Когда они достигли первого поворота, откуда начинался подъем в горы, солнце скрылось за крепостью, и стало быстро смеркаться. Только далеко в поле блестели какие-то белые стены и башни на берегу длинного озера, похожего на вдавшийся далеко в сушу морской залив.
— А вот вторая моя столица — Перитор! — воскликнул Момчил, наклонившись к уху Елены и указывая рукой в сторону озера.
Боярышня кивнула и сильней ухватилась за его руку. Кони стучали подковами по каменной дороге; из-под копыт у них сыпались искры; Добромир и Твердко снова запели песню. Голоса их звучали в сумерках мощно, радостно, и чем выше подымался отряд — тем радостней и мощней. На третьем повороте Момчил приказал:
— Трубите в рога! Пускай отворяют ворота! Видно, Райко и побратим заснули!
Рога оглушительно заревели, наполнив каменную пустыню отголосками. Но наверху, видимо, и так уже заметили свадебный поезд. Огромные широкие кованые ворота растворились, и оттуда навстречу поднимающейся дружине Момчила стала спускаться целая процессия.
Момчил опять протянул руку, указывая на этот раз не в сторону поля, а наверх:
— Вон Райко. Видишь, Елена? Который впереди едет. Помнишь, он тебя в монастырь к Евфросине отвозил? Ты его простила теперь? Что это он держит на подносе? Хлеб-соль и букет герани. Это тебе букет, Елена. А вот тот, с рваными ноздрями, — это мой побратим Раденко, серб. Боярин его пытал, оттого он такой страшный на вид. Но — золотое сердце. Вот и Саздан: это он ради тебя так усы закрутил, — хоть в игольное ушко продевай. А где же Войхна?
Тут Момчил, не выдержав, опять пришпорил усталого, взмыленного жеребца.
— Здравствуйте, братья! —закричал он. — Вот и я! Невесту привез!
Поезжане и встречающие съехались, смешались.
— Добро пожаловать, боярышня Елена! — первый весело приветствовал прибывшую Райко, протягивая поднос. — Прими хлеб-соль и букет на доброе здоровье!
Момчил наклонился, взял букет, встряхнул его так, что от него повеяло запахом зелени и горной свежестью, и заткнул его Елене за пазуху.
— Здравствуй, Райко! — ответила Елена. — И вы здравствуйте, братья!
— Да здравствует деспот Момчил! Да здравствует деспотица Елена! — послышались со всех сторон радостные клики.