Только я это сказал, как он вырвал у меня руку, которую я поцеловал. «Ты мне не сын, нет. В жилах твоих — не наша кровь! — промолвил он, грозно сверкнув глазами. — И отец мой, и дед, и прадед — все дорожили богатством и владели мечом. С тех пор как над Царевцем и Трапезицей развевается знамя болгарских царей, кто-нибудь из нашего рода всегда был правой рукой царя. Появлялась ли нужда в золоте и серебре, чтоб откупиться, мы давали золото и серебро, а когда было нужно, отдавали и кровь свою. Ты —отступник, а не сын мой!» «Слушай, — сказал он мне наконец, сурово на меня глядя, — коли я не увижу тебя на ристалище с мечом и копьем в руке, ты мне больше не сын, а чужой всей нашей семье, и дом мой не будет больше твоим домом!» Сказав это, он отпустил меня и заперся у себя в горнице.
Так, отец мой, отверг меня мой родитель. Испугавшись ли угрозы, или оттого, что мне трудно было оказать ему непослушание, только я на другой день, по примеру своих сверстников, явился на ристалище. Вместо креста в руках моих были колье и меч, вместо лсалмов и трола-рей мне пришлось леть воинские песни да слушать разговоры о звериной травле, о сече. И так длилось до тех пор, пока я, с благословения матери, лоехал не на Марно-поле, где мы объезжали коней и метали дротики, а гораздо дальше, в Бдин.
Я вступил в Арчарский монастырь послушником, и там отец Иов постриг меня. С того времени, отец мой, я стал чужим для своего родного отца. Перейдя потом в обитель Пресвятой богородицы-лутеводительницы в Тыр-нове, я начал тайком встречаться с матерью, а отца своего видел лишь издали, на улице. После этого искал я мира душевного и поучения духовного в других святых местах. Был в Червенском скиту на Дунае, но дольше всего жил в Эпикерниевом монастыре под Сливеном. Оттуда, услыхав о твоих подвигах и доброте, к тебе пришел. Вот как текла, отец мой, до нынешнего дня жизнь моя. Ничего я от тебя не утаил. Так почему же такая брань раздирает душу мою? Откуда это раздвоение? Сладко мне погружаться в безмолвие и созерцание, но вдруг начинает говорить и упрекать меня какой-то голос во мне самом! Зачем, мол, я оставил город и народ свой, бежал от людей и, подобно скупому, таю сокровище под спудом. А с тех пор как узнал вчера, что сестру Елену хусары в лес увезли, покоя не знаю. «Иди в Тырново, пади в ноги отцу своему! Ты теперь один у него, единственная его поддержка и утеха», — говорит мне голос. Но как же, отец мой, сделаю я это теперь, когда я нашел тебя? Как?
У Теодосия пресекся голос, глаза налились слезами. Он повернулся к старцу. Глаза преподобного были тоже влажны и горели, как прежде, внутренним огнем.
— Дитя мое, — заговорил отец Григорий после продолжительного молчания голосом, дрожащим от волнения, — я выслушал тебя внимательно и с умилением в сердце. Ты дал мне заглянуть в душу твою и порадоваться; душа твоя чиста, как у ребенка, и сердце у тебя доброе. Ты блажен, Теодосий, ибо не запутываешься в хитросплетениях духа своего. Блажен не щадящий ближних своих во имя Христа, а самого себя — еще меньше! Блажен, трижды блажен оставивший родителей, братьев и сестер во имя отца, но не перестающий лить о них слезы! За что же будем мы возвеличены после смерти, если забудем тех, кто родил и любит нас, хотя, по неведенью, не знает нам цену? Кто кому должен прощать? Тот ли, кто все презрел и суету человеческую превозмог, или же тот, кто рабствует здешнему миру, не разумеет божьего промысла и живет по-земному? Иди, Теодосий, иди, духовное дитя мое! Голос, говоривший в тебе, — не голос врага рода человеческого. Не сатана искушает тебя, а сердце твое тебе повелевает. Приголубь своего родителя, порадуй старость его и вернись скорее ко мне, коли воистину возлюбил меня как отца своего духовного. Ибо сказано: возлюбивший бога в высшей мере может с полной безопасностью следовать склонностям сердца своего. С моим благословением — иди!
Теодосий встал было с места, чтобы поцеловать руку преподобному и получить его благословение, но тот сделал ему знак подождать.
— Погоди, — сказал старец, не сводя с Теодосия сияющего взгляда. — Я хочу сказать тебе еще кое-что и потом отпущу тебя. По твоим словам, голос корит тебя за то, что ты бежишь от народа своего, от людей и думаешь только о своем спасении. Это опять — от сердечной доброты твоей, дитя. Мы тоже — люди, и сердце у нас человеческое: слабое, любящее. И так лучше. Впасть в каменное бесчувствие — все равно что умереть, подобно тому как впасть в ослепление ума — все равно что утратить зрение телесное. Молчальник, ведущий созерцательную жизнь, полагает, будто приближается к богу лишь тот, кто удаляется от себе подобных. Знай, Теодосий, что это — лишь одна сторона подвижнической жизни. Нет, нет, истинно подвизается тот, кто, день и ночь ища бога живого, не забывает о людях. Бог хочет от нас не одного лишь созерцания, но и любви. Но любить бога, Теодосий, не значит ли это возлюбить и все его творения, в которые он вдохнул жизнь? Да, да, мое дитя, сердце твое любит, а не алчет. И потому говорю тебе: не бойся, не терзайся. Придет время — и ты со словом на устах войдешь в Город, чтобы раздать там свое богатство. Теперь ступай, ступай, а завтра перед уходом зайди: я благословлю тебя на дорогу. И пока ты не вернешься, буду молиться за тебя, подкреплять тебя в духе. Иди!
Старей встал первый и кивнул, ласково, приветливо улыбая сь. Теодосий подошел и по целовал ему руку, онео мев от волнения и благодарности. Потом поклонился и стал отступать, спиной к двери. Но как раз в это мгновение снаружи послышался возглас: «Господи Иисусе Христе боже наш, помилуй нас!» и стук посоха о порог.
Отец Григорий сделал Теодосию знак подождать и громко ответил: «Аминь!» Потом, обращаясь к нему, промолвил:
— Погоди немного, Теодосий. За дверью —отец Вар-оонофий. Надлежит сперва пройти ему. Ты с ним познакомишься, примешь его благословение.
Дверь распахнулась, и в келью вошел высокий сухопарый старик с величественной осанкой и белой бородой до пояса. Рядом с вошедшим отец Григорий показался низеньким, тщедушным. И лица и манеры их были совершенно различны: отец Варсонофий выступал медленно, даже как-то торжественно, в то же время все оглядывая испытующим оком, словно купец, который хоть и не купит, а все, все осмотрит, оценит: ладно ли сделано? Заметив книгу на аналое, он, казалось, мог тотчас сказать, не только кто ее написал и о чем в ней идет речь, но и где она создана, какой писец расцвечивал ее киноварью и золотом и сколько заячьей кожи пошло на каждую страницу. А отец Григорий просто открыл бы ее, прочел бы несколько строк и кротким, слабым голосом принялся бы их толковать.
Старцы поклонились друг другу, причем отец Варсонофий отцу Григорию ниже, как игумену; а отец Григорий поеле поклона тотчас указал гостю то же самое кресло с подушкою, стоявшее возле столика, и сам сел лишь после него — из уважения к его глубокой старости.
— Чему обязан я посещением, твое преподобие? — спросил игумен после небольшого молчания, по своему обыкновению полузакрыв свои усталые глаза. •
— Тому же самому, что привело меня сюда и третьего дня! — загудел в ответ отец Варсонофий, обводя взглядом келью и не замечая Теодосия, стоявшего в темном углу позади него. — Как дальше будет с этими безбожными хусарами? Что нам с ними делать? Как быть? Просто покоя нет от них. Позавчера, пока я тут сидел, разрушили плотину у Доброромана, ниву вытоптали, двух ягнят утащили. Мы и так бедны, а из-эа них совсем разоримся. Ни воску для свечей не на что будет купить, ни ладана для кадильниц.
Отец Григорий поглядел на Теодосия и кивнул ему, чтобы тот подошел.
— Отец, — обернулся он к гостю, — благослови брата Теодосия. Ты, наверно, знаешь, что это гость из Эпикерниевского монастыря возле Сливена; имеет желание в нашей обители подвизаться. Он как раз собирался уходить, когда ты молитву произнес. Подойди, подойди, брат, — обратился он к Теодосию, видя, что тот стесняется.
Отец Варсонофий обернулся, окинул монаха с головы до ног испытующим взглядом и, благословив его, протянул ему руку для поцелуя. Теодосий подошел и поцеловал.