Теодосий остановился, видя, что старец как будто хочет что-то сказать. В самом деле, отец Григорий, кивнув, промолвил:
— Знаю их: Трифон и Постол. Позавчера были у меня. И я внука их Климента благословил. В послушание отцу Варсонофию отдал его. А почему я тебя прервал, почему об этих бедняках заговорил? Вот почему: они рассказали мне, что пресветлый болгарский царь породнился со святым императором Андроником. Не скрою от тебя, Теодоси^ весть эта возрадовала сердце мое несказанно. Прекратятся войны и распри между греками и болгарами, не будет больше проливаться кровь христианская понапрасну.
Поглядев на старца с некоторым удивлением, Теодо-сий промолвил:
— Как ты добр, отец мой, как великодушен-! Ты не отделяешь своих единоплеменников от нас, болгар. Настоящий отец: каждому отдаешь должное!
Кротко улыбнувшись в ответ, отец Григорий продолжал с горящими каким-то новым пламенем глазами:
— С тех пор как я, вместе с отцом, матерью и почти всеми родными моими, побывал в плену у неверных агарян, мне стало ясно, Теодосий, как плохо живем между собой мы, христиане. Один у нас бог и одна церковь — великая православная вера. А как исполняем мы заповедь божию о том, чтобы любить друг друга и прощать врагам? Много я народу в жизни своей перевидал, дитя мое, на многих языках слышал имя божие произносимое и вот что скажу: душа человеческая всюду одна и та же, и сердце человеческое — одно. Нет ни знатных, ни простолюдинов: все мы перед богом равны.
Голос отца Григория вновь возвысился я громко зазвучал, но болезненный старческий кашель потряс его грудь, и он, умолк, борясь с недугом. Только через некоторое время слабым, хриплым голосом опять заговорил:
— Болен я, немощен, и сердце мое терзается, когда говорю об этих предметах. Но, думаю, ты понял мысль мою. Люби каждое творенье божие, как повелел господь, только самого себя не возлюбляй!
Он помоочал, облокотившись на ручку кресла и утомленно закрыв глаза.
— Расскажи теперь о себе, Теодосий! — сказал он наконец. — А я посижу молча: отдохну и тебя послушаю.
— Прости меня, отец, за то, что я, как настоящий вор, присваивающий тайное сокровище, краду у тебя время, посвященное отрадному безмолвию, — тихо, виновато начал Теодосий. — Не горжусь я ни именем, ни родом своим. А если хочу открыть тебе свою тайну и о жизни своей рассказать, то это потому, что невидимая брань раздирает дух мой и смущает его. Ты опытен, ты узнаешь, не козни ли это лукавого, который, видя мою великую радость от того, что я с тобой, хочет отклонить меня от правого пути. Со вчерашнего дня ни спать не могу, ни бодрствовать со вниманием и прилежанием. Как разбойник бродил я в лесу, пропадал в темных, нечестивых местах, но едва только узрел монастырь, вошел и припал к твоим стопам, прося твоего благословения и совета. Отец, отец мой! Если тебе дано разрешать души человеческие от пут, разреши и мою душу, смиренно молю, возлагая на тебя все свое упование!
— Расскажи все спокойно, по порядку, — промолвил старец. — Часто, очень часто лукавый искушает нас, да так коварно, что иной раз трудно распознать его присутствие.
— С юных лет Иисус овладел душой моей, сладко ее волнуя, — дрожащим голосом снова заговорил Теодо-сий. — Я не думал ни об играх, ни о шалостях, а только о том, как вырасту и стану подвижником, служителем божьим. Мать одна знала об этом моем желании и радовалась — бедная кроткая женщина, вечный ей покой и царство небесное! Я рано научился читать и писать и читал все, что попадалось под руку, но больше всего полюбил святого Иоанна Лествичника. Он был первый мой наставник и учитель. Возьму книгу, забьюсь с ней куда-нибудь и читаю, читаю, только ночь заставляла меня оторваться от страницы. Иной раз даже о еде забывал: и голод и жажду утолял духовной пищей. Мать сама приносила мне в комнату чего-нибудь поесть, зная, что ей не откажу. А как пообедаю, оставалась послушать мое чтение. Я читаю, она слушает, — а потом попросит меня попеть ей псалмы Давидовы. Сидит под иконостасом, молчит; я взгляну — вижу, слезы на глазах у ней, и она мне сквозь слезы улыбается. А надо тебе сказать, что родитель мой — вспыльчивый, суровый человек: только и знает, что войну да охоту. Сам ли он догадался, донес ли ему кто, — приказал он книги у меня отнять, а учить меня, чему учат других боярских сыновей: верхом ездить, мечом владеть, копье в цель метать. Но книги я опять достал и, вместо того чтобы ходить, куда отец посылает, стал тайком дома сидеть. Отрадней мне было об Иисусе думать, книги читать да псалмы и тропари петь.
Вот как-то раз, когда мы с матерью сидели в горнице и я пел псалом, вдруг дверь открылась. На пороге... отец! Мать побелела как полотно, а я так и замер с открытым
ртом. Отец затворил дверь, поглядел на менл нахмурившись, увидел книгу и совсем распалился. «Так исполняешь ты мои прИКазания, сынок? — начал он как будто кротко, но голос его дрожал. — Я-то думал: мой сын на ристалище, объезжает жеребца, чтобы род свой прославить. А это что такое? Копье? Меч?» Он поднял посох, на который опирался, и ударил по лежащей у меня на коленях книге. Она упала на пол и рассыпалась. Я — на колени, собирать листы! Тогда отец опять поднял посох — и меня по рукам. «На колени передо мной, на колени!»— закричал он, как безумный. Вижу, мать встает с места. «Оставь ребенка, кричит, не наказывай. Брани меня. Это я виновата, что его поощряю. В чем его вина, бедного? Бог отметил его своим перстом; он божьему велению повинуется». Но отец не дал ей договорить. «Боярыня,— твердо промолвил он, — ступай к себе в горницу: там плачет твой ребенок». Он не сказал больше ни слова, но матери и этого было довольно. Бедная вышла, понурившись, — только поглядела на меня заплаканными глазами да перекрестила издали.
Когда мы остались одни, отец долго молчал, опустив голову и как будто забыв обо мне. Наконец поглядел на меня и спросил тихим пологом: «Скажи, Алдьо, мать правду говорит, что ты только богу хочешь покоряться?» Я кивнул. «Постником хочешь стать?» — «Да, отец». — «Постник дает богу три обета: нестяжания, послушания и целомудрия. Ты готов исполнить их?» — «Да, отец, я обрек себя Христу на всю жизнь». — «На всю жизнь? — повторил он с улыбкой. — Иди за мной, Алдьо!» И, повернувшись, вышел вон из горницы, а я — за ним.
Мы вошли в горницу отца, полную сундуков. Он взял с полки: два ключа и протянул их мне. «Возьми, открой вот эти два сундука!» Я взял, отпер. Чего только в них не было! Будто солнце озарило комнату, так засияли находившиеся там груды серебра и золота! У меня руки задрожали, я отвел глаза. Мне показалось, будто лукавый тысячью глаз глядит на меня ^уда. «Это не все, — промолвил с улыбкой отец. — Это только мое. А теперь посмотри на материнское. Отопри вон тот длинный зеленый ларец». Я отпер и его. Там были только грамоты, пожелтелые, потемневшие, с золотыми и серебряными печатями. «Почитай, почитай!» — сказал отец, садясь на один из сундуков. Я развернул одну, развернул другую,
третью, четвертую ... Там были грамоты, выданные и византийскими базилевсами и болгарскими царями. И все села дарились с прониарными 31 людьми или лесами, пастбищами, лугами... После того как я прочел четвертую грамоту, отец тронул меня посохом. «довольно, — сказал он. — Всего сразу не прочтешь. Все это тоже твоим будет. Только что захочешь за сестрой в приданое дать, то отдашь». — «Все ей отдам», — прошептал я и почувствовал какую-то душевную твердость. Отец еще сильнее нахмурил брови. «Теперь слушай! Всего у меня хоть отбавляй, — бог не обидел. Одного только мало дал: мужского потомства. Ты, Алдьо, и первородный сын мой и самый младший. Умру я, кто без тебя будет род наш продолжать?» Видно, болело сердце у него; он тяжело вздохнул. А сам глядит на меня испытующе . .. «Алдьо, — опять начал он, — ты дал богу три обета, а забыл, что я — твой родитель и ты должен прежде всего меня слушаться». — «Отец, отец! — воскликнул я, не в силах больше сдерживаться, заливаясь слезами и целуя ему руки. — Не по душе мне ни богатства, ни почести, ни оружие. Отпусти меня!»