Монахиня принялась тихонько гладить ее по волосам.
— Плачь, плачь, сестра, — промолвила она. — Твои слезы — слезы Рахили. Бог посылает их душе человеческой в дни скорби и печали как утешение. А потом я расскажу тебе, как твоя мать вызвала меня к себе и что из этого вышло.
Она помолчала.
— Останься я дома в тот день — пряжу на челнок навивать либо ручную мельницу крутить, ничего бы не было, — начала она. — Ан нет, я возьми да с подругами в лес по грибы пойди. Набрали грибов — еле несем и уже совсем домой, на село собрались. Да у меня другое было 28 на уме: «Довольно грибы собирать, идем по малину», говорю. «А куда?» — «да на Черней. Там — самая крупная, самая сладкая». Но не за малиной меня на Черней тянуло, нет. С Чернея, с горы — чуть поииже сойдешь — все Цепино как на ладони. Это-то мне и нужно было. Я и прежде не раз уж ходила туда — смотреть. Зачем — сама не знаю. Сижу, сижу в кустах, бойницы по пальцам пересчитываю, жду, когда ворота откроются и оттуда кто-нибудь выйдет. А кто? Лукавый знал: он давно в душу мне вкрался. На других людей хотелось мне посмотреть — не на наших подневольных. Вот как да почему враг рода человеческого душой моей завладел. Иной раз мать твоя петь начнет, а то — борзые залают, соколы раскричатся перед кормежкой. Как услыхали подруги, что я на Черней их зову, ни одна не согласилась. «Ступай, мол, сама в пасть к волкам к цепинским, а мы здесь останемся». Так они и сделали, а я одна. на Черней пошла. Спустилась вниз по косогору до самой поляны, на которой башня стоит. Села на пень, стала ждать, когда ворота откроют. И вздумалось мне запеть. «Услышит боярыня и тоже запоет». Запела я — и знаешь ли, Елена?—лучше бы меня гром разразил. Вижу, выходит вдруг из ворот боярский слуга, глядит туда-сюда и ... прямо ко мне. Сама не знаю, как я на ноги встала, как пустилась бежать куда глаза глядят. А он за мной. «Стой, девушка, стой! кричит. Боярыня Десимира тебя зовет. Не бойся!» Слышу, он твою мать назвал, — остановилась. «А не врешь?» кричу. И узнала его. Дойчином звать, из Лывка, добрый человек. «Не вру, девушка! — отвечает, а сам еле дух переводит. — Видит бог, правда. Боярыня больна лежит, тебя зовет, чтоб ты ей попела, потешила ее!» Тут забыла я и свой страх и подруг своих. Пошла за Дойчином. Подошли мы к двери в горницу матери твоей, и шепнул он мне на ухо: «Пой да повеселей, поигривей песни выбирай. Сердце ей от мыслей от всяких облегчи». Отворил дверь и втолкнул меня в горницу. Вошла я и — прямо бух в ноги матери твоей, покойнице!
Елена подняла лицо от покрова и поглядела на нее влажными от слез глазами.
— А мать моя что-нибудь сказала тебе? — с волнением спросила она.
— Только подняла я глаза на нее, она меня к себе подозвала. А сама вот этот вот самый покров золотою
иглой вышивает. «Откуда ты и как тебя звать? — ласково так спрашивает. — Это ты так хорошо пела в лесу? А мне споешь?» Ах, чего бы я теперь ни дала, лишь бы вернуть те слова мои. Молодая я была, глупая, одним духом все ей выложила: как я ее пенье слушала, как больше всего ради нее подруг своих оставила и на Черней пошла. Вдруг отложила она покров в сторону и в глаза мне заглянула так чудно да жалостно. «Больше ты не услышишь моего пения, девушка; все прошло. Было да сплыло». — «Что ты, госпожа? говорю. Зачем так говорить? Чего тебе не хватает? И богата ты и знатна; и муж твой за царской трапезой пирует, и молодая ты ...» А она головой покачала: «Да, да, все у меня есть: и сын у меня умный и добрый, служитель божий, и дитя малое имею... Ты еще не видала?... » Встала она с лавки пристенной и повела в другую комнату, рядом с ее горницей. Там спала ты, хорошенькая, как ангелочек...
— А потом? — чуть слышно прошептала Елена.
— Стала я твоей матери петь, боярышня, а она давай плакать: печальную ли, веселую запою, она все плачет. А потом говорит: «Ступай теперь к подругам, в село возвращайся, а завтра опять приходи. Знаешь, Евфро-сина, я на тебя как на младшую сестру смотрю, как на родную...» С тех пор так и пошло. Полюбила меня мать твоя, служила я ей, печаль ее разгоняла, дни и ночи с ней проводила, пока...
Монахиня опустила голову и через некоторое время тихим, глухим голосом продолжала:
— Отец твой скоро совсем переменился: в лес далеко перестал ходить, по селам больше не гонял отроков своих на барщину, а все дома сидел, и только я запою, сейчас :за каким-нибудь делом в горницу к матери твоей обязательно придет. Начал через Дойчина этого самого то деньги, то уборы мне посылать. Я все их возвращала. Одну только вещичку себе взяла, — господи, прости меня грешную! .. Тот перстень золотой, что ты Момчилу дала. Взяла его и тайно надевала, а при матери твоей за пазуху прятала. С того самого перстня, Елена, и грех мой пошел.
Она вздохнула.
— Заметила ли что мать твоя, перстень ли у меня увидала, когда я спала, не знаю... Она попрежнему ласкова и добра со мной была. Только утром как-то зовет меня к себе. «Придется нам с тобой расстаться, Евфро-сина, говорит. Твой отец хочет тебя замуж выдать. Собирайся, зайди ко мне проститься и ступай». Знаешь, что мне тогда в голову пришло, Елена? «Где боярин Петр? Он узнает, не отпустит!» А знала я, что его в тот день дома не было. Вот как завладел сердцем моим нечистый! Не хотелось мне, больно не хотелось опять на село перебираться. Простилась я с боярыней. Только из горницы вышла — глядь: Дойчин. «Ты куда, Евфросина?» спрашивает. «Отец домой меня зовет, говорю, хочет замуж выдать». — «Замуж? — удивился он. — А боярину про это известно?» — «Не знаю, Дойчин, — отвечаю ему. — Как вернется, передай ему от меня спасибо за доброту его». А он глядит на меня, усмехается: по глазам ли узнал, что не своей охотой иду, или кое о чем догадался? И вышло так, Елена, что через неделю я опять к боярыне вернулась. Деньгами ли отца моего соблазнил боярин или чем припугнул, ничего этого не знаю. А только как я второй раз в Цепинскую башню вошла, так душу свою обрекла на погибель. Твоя мать лежала совсем больная, еле голову могла поднять, а отец... отец твой, Елена...
Монахиня подняла лицо к собеседнице и заговорила громко:
— Не вини его, боярышня-сестрица, не кори его одного. Я первая во всем виновата. Не возьми я тогда перстня, боярин не осмелился бы. И возвращаться мне в башню не надо было. Взяла перстень от него, значит — на любовь согласна. И у кого же нынче перстень тот? У Сыбо, чьей снохой я должна была стать! Кому теперь стрела грудь пронзила!
Порывисто встав, она опустилась на колени перед иконостасом.
— Богородица-дева, матерь божия! — зашептала она, ломая руки. — Спаси его и помилуй, продли его дни! Каюсь тебе, пречистая, и вечно буду каяться коленопреклоненно! Не отнимай у него жизни, не обрывай пути его земного... За все мои прегрешения мне воздай, владычица небесная, — только его, смилуйся, пощади!. .
Голос ее замирал, тело дрожало как в лихорадке, лицо склонялось все ниже. В то самое мгновенье, когда лоб ее коснулся пола, в монастыре послышался удар колокола. Но монахиня как будто не слышала звона: она осталась в том же положении, сокрушенная, неподвижная.
Елена первая встала с постели, привела в порядок свою одежду и полураспущенные косы, потом дотронулась до плеча кающейся.
— Встань, Евфросина! — промолвила она. — Звонят к заутрене. Пойдем в церковь, помолимся вместе: ты за раненого, а я ... за отца.
Монахиня обернулась к ней, не вставая с колен. Лицо ее было бледно и строго.
— Погоди, —тихо сказала она. — Ты не дослушала до конца.
Положив еще несколько земных поклонов, она встала. Руки ее были попрежнему молитвенно сложены на груди. В голосе слышалось изнеможение.
— Боярышня Елена, ты сказала, что. .. твой отец поминал меня в молитвах своих. Это правда?
Елена кивнула:
— От него я впервые услыхала твое имя.
— Мое имя! — глухо повторила монахиня.
Подойдя вплотную к боярышне, она вдруг поклонилась ей.
— Теперь последнее, самое страшное, — прошептала она, глядя на нее угасшим взглядом. — С этого времени я ... я полюбила твоего отца, а матери твоей...